Элиза Ожешко - Последняя любовь
— Я люблю Адама, — говорила Клара, — и свято верю в его ум и благородство.
Адам не говорил мне о своей любви к Кларе, но, когда, вернувшись с поля, целовал ее в лоб или же в трудные минуты брал за руки и говорил: «Не волнуйся, все будет хорошо!» — или следил, как она, напевая, хлопотала по хозяйству, словно солнечный лучик освещал все вокруг, его мужественное лицо выражало спокойную, горячую любовь и веру. А светловолосый мальчуган скреплял их союз надеждой.
— Вы удивительно счастливые! — часто повторяла я.
— Мы любим друг друга и вместе трудимся, — отвечала Клара.
— Мы одинаково мыслим и понимаем друг друга, — добавлял Адам.
Не подвластное житейским невзгодам внутреннее согласие и любовь были для меня как бы воплощением идеи духовного союза. И чем ближе я узнавала их жизнь, тем яснее ощущала величие и святость семьи, если она зиждется на такой основе. И уже не из книг, не с помощью воображения, а в жизни познала я, что такое истинная любовь, и убедилась, увы, слишком поздно, что залогом счастья могут быть взаимное уважение, благородство и духовная близость; это помогает делить страдания и радости и с надеждой стремиться к общей цели.
Одновременно мне открылась во всем своем величии и благородстве священная роль женщины в семье. Узкий круг семейных обязанностей, если к ним относиться с любовью и умом, становится широким полем деятельности, а понятия «жена» и «мать» беспредельны по глубине.
Я задавалась вопросом, кем была я в жизни, не выполняя этой роли? И что ждет меня в будущем, если я не выполню священную обязанность, возложенную на женщину природой?
Правда, я именовалась женой, но была ли я ею в действительности? По церковному закону — да, а по закону своей совести — нет, тысячу раз нет! Разве может называться женой та, что не разделяет с мужем его чувств, желаний и стремлений? Если одной физической близости достаточно, чтобы именоваться женой, тогда сотни наложниц из гарема турецкого паши тоже жены, но почему-то их так не называют. А что, собственно, общего могло у меня быть с Альфредом? Если бы его спросили об этом, он не сумел бы ответить. Не могу же я охотиться с ним, играть в карты и объезжать лошадей?
Я вопрошала себя, кто я, какова моя роль на земле? Зачем мне молодость, красота, отзывчивое сердце, пытливая мысль? Живя среди ковров, зеркал и бархата, я была нищенкой по сравнению с Кларой, которая владела таким бесценным богатством, как радость и уважение.
Прошел еще год, и наш брачный союз, основанный на бессознательном влечении, окончательно ослабел, а моя скорбь, тоска и стремление к новой жизни возросли.
Я писала брату правду: я не могла смириться, не могла сказать себе: «Так должно быть!»
Особенно мучительным было сознание, что мои духовные богатства будут похоронены со мной. Я раздавала бедным золото, — ведь я была богата, но богатства души отдать было некому.
Я постигла величие жизни с ее трудами и радостями, любовью и горестями, постигла возвышенное назначение женщины, идущей прямой дорогой труда и любви, и заплакала горькими, не видимыми никому слезами над своей участью. И сейчас, вспоминая эти скорбные дни, я могу поклясться, что меньше страдала от того, что сама несчастна, чем от того, что никогда не принесу никому пользу. Принести кому-нибудь счастье было моим горячим желанием.
Я знала: люби я Альфреда со всей горячностью сердца, он не стал бы счастливее, моя любовь была бы лишь еще одним блюдом на пиру его жизни, еще одним средством рассеять скуку. Любая смазливая служанка, если бы умела вести себя в обществе, вполне могла бы заменить меня.
Теперь, когда я перебираю в памяти эти скорбные дни, мне трудно вспомнить все горькие минуты, выпавшие мне на долю, трудно воссоздать ясную картину постепенного духовного возмужания и растущей тоски.
Это напоминало морской прибой: сначала спокойный, неторопливый, потом бурный и стремительный, он, наконец, в бешенстве обрушивается на скалы, покрывая их кипящей молочно-белой пеной.
Кто сочтет эти тайные терзания, что тысячами жал вонзаются в сердце? Кто взвесит тяжесть, что давит грудь и не дает дышать?
Есть драмы, недоступные глазам и ушам посторонних, но насколько они трагичнее тех, над которыми плачут зрители в театре. Не удивительно, что развязка этих тайных драм часто возмущает непосвященных, которые, не зная их мотивов, восклицают: «Позор!» Но умный благородный человек прежде, чем осудить, попытается разобраться, какими путями шла к своей развязке эта проклинаемая людьми драма.
Не все, кто страдает сам, сочувствуют чужим страданиям, ибо толком не понимают своих. Но всякий, познавший источник своих и чужих мук, исследовавший русло кровавой реки, что полнится людскими горестями, на многое вместо проклятия призовет прощение. Ибо опыт подскажет ему неоспоримую истину: люди лучше и чище, чем можно судить по их жизни.
Невозможно описать все мучения и терзания моей души. Порой я была точно исполин — сильная и мужественная, порой беспомощно плакала, как малое дитя. Бывало, меня притягивали, как русалки, волны озера, манили к себе, суля покой на песчаном дне. А то я седлала свою лошадь и мчалась, не разбирая дороги, по полям и лугам, а внутренний голос кричал во мне: «Скорей, скорей! Спасайся от судьбы! Беги!»
Единственным свидетелем моих страданий и борьбы была я сама. Как сказал поэт:
Ведомо ль Богу, как было мне трудноК жизни привыкнуть страдальческой этой,Не проклинать и дорогой безлюднойДолго бродить по безумному свету,С чувством отчаянья день начиная,С ним и молился я… не проклиная[125].
И вот настало время, когда при виде Альфреда я уже содрогалась от отвращения… А потом… Как-то, выспавшись после обеда, Альфред вошел ко мне в комнату и, найдя, что бледность мне к лицу, взял меня за руку, а я почувствовала, как мороз пробежал у меня по коже, словно меня коснулась рука мертвеца!..
И я поняла, что не могу быть женой человека, чье духовное ничтожество вызывает во мне физическое отвращение. Поняла, что уподоблюсь несчастной наложнице, которую насилие бросает в объятия омерзительного владыки.
После нашей свадьбы прошло два года, в течение которых печаль, страдание и отчаяние сменяли друг друга, и я впервые спросила себя: «Что делать?»
Не я первая, наверно, задавала себе этот вопрос. Он встает в подобных обстоятельствах рано или поздно перед многими женщинами.
По-разному решают этот вопрос люди. Как физические недуги, так и душевные раны лечат, сообразуясь с натурой больного. Одни, оказавшись в моем положении, смиряются, покорно склоняют голову перед необходимостью, беспомощно опускают руки перед приговором судьбы; они усыпляют душу сказками о пользе смирения и покорности и, остановив ненужный механизм, превращаются в рабов повседневного быта. Меня это не устраивало. Я была слишком молода, независима, мой ум не дремал, и душа рвалась к иной жизни.