Катерина Мурашова - Лед и пламя
– Я еще пару лет назад несколько раз говорил Викентию Савельевичу, что Василию надо учиться дальше, развивать свои естественные наклонности, – пробормотал Коронин. – Дак он меня и слушать не стал…
– И не станет! – убежденно сказал Вася, снова присаживаясь. Несмотря на огромный рост, сидел он на закорячках (так здесь называли то, про что в России говорили «на корточках») вполне покойно, устойчиво, по-самоедски. Именно так (и Надя сама видела это) он мог, не шевелясь, сидеть часами, наблюдая за жизнью муравейника или малой пташки и ее птенцов. – Ему преемник в деле нужен. Николаша не хочет, и заставить возможности нет. На меня вся надежа…
– Вот глупость расейская! – с сердцем сказал Коронин. – Пироги печет сапожник, сапоги тачает пирожник. Каждый норовит не своим делом заняться! Отсюда все! Образованное знатное сословие гниет в болотной тоске, им, видите ли, смысла жизни не хватает. Наметливые хамы лезут вперед, а природным дарованиям нужно кабанье рыло иметь, чтоб пробиться…
– Отчего же так, Ипполит Михайлович? – Надя доверчиво подалась к ссыльному, мигом купившись на то, что в голосе его в кои-то веки послышалось подлинное чувство.
Вася с туповато-завороженным видом смотрел учителю в рот, будто вознамерился пересчитать зубы.
– Планида, должно быть, такая, – вздохнул Коронин, исподлобья взглянул на молодежь и приступил к более обстоятельным объяснениям российской планиды.
Но Машеньке, хотя она уж погрузилась в разговор и живо сочувствовала Васе, дослушать не удалось, потому что с другой стороны от нее происходили между тем вещи, требующие уже не только внимания, но, может, и участия ее.
К Опалинскому, беседующему с девушками, подошел Николаша Полушкин. Петя, и впрямь хвостом следующий за приятелем, остановился поодаль, заложив большие пальцы за вырез жилета и покачиваясь с пятки на носок.
– Мы тут, грешные, все о столицах мечтаем, – громко заметил Николаша прямо посреди какой-то путаной Любочкиной фразы (Опалинский, впрочем, слушал ее с вежливым вниманием). Девочка сконфузилась и умолкла. – А вы вот, любезнейший Димитрий Михайлович, наоборот мыслите, оттуда – можно сказать, из эмпиреев – прямо сюда, в нашу сибирскую глушь. Не изволите ли объяснить, как нам это в дальнейшем понимать следует?
– А что ж тут непонятного? – Отвечая вопросом на вопрос, Опалинский явно тянул время, подбирая слова для ответа.
Это поняли все, кроме, быть может, Любочки да пьяного Пети. Николаша, не почувствовав прямого отпора, приободрился, вскинул подбородок и весело подмигнул сначала Фане, а потом Любочке. Фаня улыбнулась в ответ, а Любочка опустила глаза и начала комкать оборку на платье.
– Да вот в диковинку как-то. От нас все в Россию стремятся. А коли кто неволей попадет, – (выразительный взгляд в сторону Коронина), – так спит и видит, как бы возвратиться к нормальной жизни… Вы молоды, значит в карьере еще сбоя нету, и надежды есть. К тому же собой дивно хороши, вон барышни глаз отвести не могут, стало быть, могли бы и в определенных сферах определенный успех иметь. Ответьте, как на духу, что ж вас привлекло: идея ли какая, или, может, в дикую природу без памяти влюблены? Или там, в столицах, какой афронт случился?
«Как он смеет так спрашивать незнакомого человека? – гневно подумала Машенька, уж готовая вступиться за Опалинского. Грубое, неуместное вторжение в чужую жизнь всегда казалось ей нестерпимым. И тут же догадалась. – Да Николаша же взбешен! Себя не помнит. А что снаружи почти не видно, так он, как и матушка его, скрывать умеет! А внутри кипит что твой самовар! Как же так: всегда он был в егорьевском обществе первым кавалером, самым умным, самым пригожим, самым желанным. И вдруг какой-то приезжий в первый же вечер, играючи…»
– А чем же здесь-то не нормальная жизнь? – Опалинский упорно держался раз принятой тактики разговора, а именно отвечал вопросом на вопрос.
– А тем, – почти грубо сказал Николаша, – что никакой радости, никаких перспектив у нормального человека в нашем захолустье не имеется, будь вы хоть трижды специалист своего дела и трижды поэт в душе. Все убьет если не водка, так вот эти березовые болота вокруг, воронье, отсутствие рукотворной красоты да изо дня в день повторяющиеся пустые разговоры. Год, два, десять, и все это превращается вот в меня – одна видимость, а внутри – пусто, милостивый государь, пусто-с! – или вон в такое. – Кивок в сторону Печиноги, который как раз в это мгновение о чем-то справлялся в своей неизменной тетради. – Здесь, несмотря на внутреннее содержание, видимость такова, что встречного тянет на другую сторону перейти…
От этой внезапной краткой исповеди у Машеньки по спине пробежались морозные иголки.
«А ведь он прав!» – подумалось панически.
Захотелось вдруг закричать, заплакать, побежать куда-то, сделать что-то. Да куда побежишь-то с хромой ногой… И что сделать?
Барышни тоже притихли, уловив то недоброе, что повисло в воздухе. Даже Фаня перестала улыбаться.
– И ответьте теперь: что ж вам здесь?
– Деньги, – обезоруживающе улыбнувшись, отвечал Опалинский. Теперь он уж не увиливал, а смотрел прямо на Николашу своими удивительными, беспрестанно меняющими цвет глазами. – Род Опалинских в столицах пусть знатный и от татар известный, но захудалый. Имения все прожиты. В столицах что бы вы, Николай, ни думали, но жизнь без денег не больно-то приглядна. Здесь, в Сибири, есть возможность разбогатеть и скопить денег не под старость, когда уж ни желаний нет, ни возможностей, а к зрелым годам. Пусть это в моих мечтах только, а действительность иначе распорядится… Но что ж мне отказываться, не попробовав, заране смиряться с собственной захудалостью и деток будущих на то же обрекать? Не хочу этого!.. Ответил ли я теперь на вопрос ваш?
– Вполне, вполне. – Николаша смотрел на Опалинского внимательно и серьезно, и Машенька на какой-то краткий миг любила их обоих.
И не их одних. Ссыльного Коронина с его завиральными идеями и не поймешь за что сломанной жизнью, и Печиногу, и веснушчатого Васю, и даже милейшего никчемного Левонтия Макаровича она тоже любила. Любила за эту вот серьезную, мучительную определенность и ответственность мужского мира, которую они, каждый по-своему, покорно несли на своих плечах и даже не пытались сбросить или отвертеться от нее.
«Никак нельзя в монастырь!» – откуда-то из темных глубин в непонятной связи всплыла мысль.
Машенька отогнала ее, вернулась к действительности.
– Вполне ответили! – кивнул Николаша. – Я что-то сходное и думал. Не случайно ж вас Иван Парфенович из Петербурга выписал. Для родства душ расстояний, как известно, не существует… Деньги! Что ж, добро пожаловать! Оставьте барышень, вам – вон туда! Видите, там мой отец с закадычными приятелями едва друг друга за бороды не тягают? Идите ж! Они будут рады, что их полку прибыло, и, Бог вам подаст, потеснятся маленько. Простор для стяжательства у нас и вправду огромный. Всем места хватит еще на много лет. Можно самоедов обманывать, они свирепы и жестоки, но в чем-то наивны как дети. Вам расскажут как. У Гордеева есть ручной самоед – Алеша, он вам и… Да только это не самое прибыльное. Что самоеды – грязь, нищета… Зачем вам, коли вы за большим кушем стремитесь. Есть казенные подряды… Тут уж не глупые самоеды, тут само государство вам шанс дает его объегорить… Объегорить в Егорьевске – славный каламбурчик получается, не правда ли, барышни? И вы, Димитрий, запомните. В зрелых годах будете детишкам о своих подвигах рассказывать и ввернете… А главное – чуть не забыл! – главное – это, конечно, золото… Золотой телец, сатана, мамона… О, здесь христианские души продаются пучками, как редиска в базарный день!..