Марина Фьорато - Мадонна миндаля
Во время молитвы Святому Духу, когда в церкви воцарилась благословенная тишина, двери вдруг отворились, и прихожане, дружно обернувшись, увидели Грегорио собственной персоной. Пошатываясь и спотыкаясь на каждом шагу, он вошел в церковь и неровной походкой двинулся к алтарю. Прихожане, почуяв неладное, встревоженно переглядывались. Даже Бернардино перестал метаться, прячась за апсидой. Ужасное предчувствие охватило его, когда он узнал того самого человека, который, случайно зайдя в церковь, увидел Симонетту в его объятиях. Этот человек тогда так и застыл в ужасе на пороге, и Симонетта, в страхе убегая от Бернардино, чуть с ним не столкнулась. Да и он, Бернардино, пытаясь ее остановить, вынужден был обойти этого типа.
Кардинал, с трудом, напрягая зрение, читал проповедь, время от времени монотонно выпевал «Аве Мария», не сводя глаз с Великой Книги. Но как только он в очередной раз произнес имя Пресвятой Девы, Грегорио разразился жутким, совершенно безумным хохотом. Кардинал невольно умолк и, не мигая, в упор посмотрел на вторгшегося в церковь нарушителя спокойствия, затем сделал знак своим людям, прятавшимся за перегородкой. Те, вынырнув оттуда, мгновенно окружили Грегорио, намереваясь силой вывести его из церкви. Взяв его под руки, они потащили Грегорио к дверям, и Рафаэлла, не сдержавшись, испуганно охнула. Впрочем, от алтаря до дверей оказалось достаточно далеко, так что у Грегорио вполне хватило времени, чтобы выкрикнуть все, что ему хотелось.
— Клянусь Царицей Небесной, да знаете ли вы, ваше преосвященство, что нарисованная здесь Пресвятая Дева, — слово «дева» он не сказал, а выплюнул, — вовсе не Матерь Божья Мария?! — Грегорио неуклюже перекрестился. — А Мария Магдалина, наипервейшая шлюха из всех прочих шлюх? — И тут из-за апсиды показался Бернардино и двинулся к Грегорио, ловкий и быстрый, как дикий кот. Он еще не знал, то ли ему одним ударом сбить оруженосца с ног, то ли попытаться заставить его умолкнуть каким-то иным способом, однако он не успел сделать ни того ни другого, потому что Грегорио, завидев его, прокаркал: — А вот и он, ее соблазнитель! Ваш гениальный художник, великий Бернардино Луини! — Грегорио успел узнать о Луини все, что ему было нужно, еще прошлой ночью в таверне, и то, что он там услышал, вызывало у него еще больше презрения к этому ловеласу. Поток пьяных ругательств вновь полился у него изо рта: — И как только человек может так жить: рисуя в церкви хорошенькие святые картинки и попутно соблазняя жен славных воинов? Разве это мужчина, если он ни разу в жизни не был на поле боя, ни разу не испытывал той боли, когда клинок входит в твою плоть? И где же нашли себе приют эти презренные — этот жалкий мужчина и эта жалкая женщина? Они прячутся здесь, в святой церкви! Они здесь целуются и воркуют, как голубки! Да я плюю на вас обоих! — И Грегорио незамедлительно сопроводил свою угрозу соответствующим действием, но плюнуть как следует не сумел: губы его дрожали, и отвратительный сгусток повис у него на подбородке. По его искаженному лицу струились слезы, и голос его звучал хрипло от горя и пьянства, когда он воскликнул, обращаясь к Симонетте: — Как ты могла, госпожа моя?! — Она храбро посмотрела ему прямо в глаза, но сразу же отвела взгляд, потрясенная той болью, которую там увидела. — Ведь ты же здесь венчалась! Венчалась с человеком, который в тысячи раз лучше этого! С человеком, который сражался, защищая всех нас, и погиб! Погиб, как Христос! Да, как сам Христос! — Голос Грегорио вновь окреп по мере того, как спутанные мысли его обретали форму, и приведенное им сопоставление внезапно предстало перед ним, как живое, словно высвеченное вспышкой молнии. — Христос умер на кресте, и этот крест теперь скрывает их позор! — Охваченный новым приступом гнева, Грегорио вырвался, бросился к ларцу с мощами и, прежде чем охранники кардинала успели его остановить, сбросил ларец на пол, открыв взорам собравшихся в церкви фреску, на которой была изображена лишенная лица Богородица в окружении волхвов. Ларец откатился в сторону, рубиновые пластины надежно удерживали хранившийся внутри кусочек Святого Креста, однако грохот упавшей дароносицы прозвучал в тишине церкви подобно взрыву. Слуги кардинала моментально снова схватили Грегорио, но он все же успел выкрикнуть в поднявшемся вокруг невообразимом шуме: — Видите, вот Она! Сидит, окруженная волхвами! Но Она так и не закончена, нет, потому что им было недосуг, уж больно они были заняты плотскими утехами, чтобы о святом думать!
Прихожане примолкли, потрясенные подобным богохульством и подобным отношением к священным образам, и переводили глаза с незаконченного лика Мадонны на синьору ди Саронно. Бернардино так и застыл на месте, а сама Симонетта стояла, окаменевшая и неподвижная, точно колонна. Пьяные упреки Грегорио и его слезы подействовали на нее куда сильнее, чем его гнев, сильнее, чем падение дароносицы, сильнее, чем всеобщее внимание к незавершенной фреске. Однако винить его она была не в силах, чувствуя, что он прав: он оказался человеком куда более верным, чем она.
Силы наконец оставили Грегорио, он мешком сполз на пол и беспомощно зарыдал. Он уже не сопротивлялся, когда охранники кардинала подняли его и, точно узел с тряпьем, вышвырнули из церкви. Теперь среди сидящих прихожан стоять остались только двое — Симонетта и Бернардино. Ближайшие к ним скамьи моментально опустели, и они смотрели друг на друга через это пустое пространство, и обоим казалось, что теперь они разделены навеки. Симонетта не выдержала первой. Опустив глаза, она упала на свою скамью, но глаза ее остались сухи. Чувствуя себя совершенно побежденной, она слушала, как усиливается гул голосов вокруг. Глаза людей, точно стрелы с зазубренными наконечниками, впивались в ее плоть, и она понимала, что заслужила каждый из этих гневных взглядов. Бернардино теперь стоял в одиночестве, и душа его корчилась от ужаса, ибо он сознавал, какой непоправимый ущерб нанес убийственный холод этого церковного скандала первым нежным росткам их любви, еще не успевшим хоть немного подрасти и окрепнуть. Сейчас к нему и Симонетте были прикованы глаза всех, всего здешнего мира, люди осуждали их, они взвешивали их достоинства и недостатки, копались грязными пальцами в их прошлом и дружно твердили, что «эти двое, должно быть, не в своем уме».
Кардинал, опустившись в роскошное кресло, не сводил с этих прелюбодеев прозрачных, бледных, опасных глаз. Он, разумеется, никак не мог сочувственно отнестись к тому, чему только что стал свидетелем. Ему было ясно одно: в Божий Дом проникли ересь, безнравственность и неуважение к Господу, совершив все эти мерзкие грехи, художник и эта женщина очернили и те фрески, которые он заказал и оплатил. Теперь эти чудесные изображения померкли в его глазах. Теперь на лицах святых и ангелов ему виделось лишь отражение совершенного здесь греха. Кардинал строго посмотрел на стоявших перед ним мужчину и женщину, но сумел прочесть на их лицах лишь прежние, греховные помыслы. Впрочем, его недолгие раздумья были нарушены грохотом сапог вернувшихся в церковь стражников, и он громко приказал им, впервые за все время службы заговорив не на латыни, а на миланском диалекте, чтобы его поняли все прихожане: