Элиза Вернер - Роковые огни
Молодая женщина уже не трепетала от страха, не изнемогала в мучительной тайной борьбе. Казалось, будто с каждым из этих уничтожающих слов обрывалось по одному звену невидимой цепи, сковывавшей ее. Ее глаза прямо и открыто встретили взгляд темных глаз Гартмута, так долго державших ее в своей власти; теперь чары рушились, Адельгейда это чувствовала и глубоко вздохнула, освобождаясь от них.
Опять вдали сверкнула молния, беззвучно, без громового раската, но казалось, будто небо вдруг раскрылось и дало заглянуть в свою глубину. В этом дрожащем свете мелькнули фантастические фигуры облаков, которые, точно сталкиваясь и борясь друг с другом, казалось, стремительно неслись вперед, гонимые вихрем, а между тем на горизонте неподвижно стояла стена розовых туч. Так же неподвижно стоял и Гартмут, смуглое лицо которого, озаренное молнией, было зеленовато-бледным; он не сводил взгляда с молодой женщины, но дикое пламя в его глазах потухло. Наконец он заговорил:
— Так вот каков приговор, которого я так добивался! В ваших глазах я не что иное, как погибший человек?
— Может быть, вернее, заблуждающийся... Вы сами вынудили меня на это признание.
— Заблуждающийся! — повторил Гартмут жестким тоном. — В вашем понимании — весьма вероятно. Можете быть спокойны, я больше не подойду к вам; никому не захочется во второй раз выслушивать подобные речи. Вы стоите на страже своей добродетели так недосягаемо высоко и гордо и судите так строго. Конечно, вы не имеете ни малейшего представления о том, что может сделать необузданная, беспорядочная жизнь из человека, который рыщет по свету, не имея ни семьи, ни родины. Вы правы, я не верю больше ни во что там, наверху, и до сих пор ни во что не верил здесь, на земле.
Что-то в тоне его голоса и в выражении лица обезоружило Адельгейду; она чувствовала, что ей нечего больше бояться взрыва его страсти, и невольно смягчила голос отвечая:
— Я никого не сужу. Но всем своим существом я принадлежу к другому миру, который управляется другими законами, чем ваш. Я больше всего на свете любила отца, который всю свою жизнь строго и серьезно относился к долгу. Благодаря этому он выбился из бедности и достиг богатства и почестей; такому отношению к долгу он научил и своих детей, и его память служит мне щитом, который оградит меня в тяжелый час. Если бы я должна была опустить глаза перед его чистым образом, то не перенесла бы этого. У вас, верно, тоже нет больше отца?
Наступила тягостная пауза. Гартмут не ответил. Он низко опустил голову, услышав вопрос, об убийственном смысле которого молодая женщина даже не догадывалась.
— Нет, — наконец глухо выговорил он.
— Но у вас сохранилось воспоминание о нем и о вашей матери?
— О моей матери? — воскликнул он с внезапным гневом. — Не говорите о ней, не напоминайте мне о матери!
В этом возгласе слышалась безграничная горечь, жалоба и отчаяние. Этим восклицанием сын осудил свою мать; он не хотел даже вспоминать о ней, как будто это оскверняло его теперь.
Адельгейда не поняла его; она видела только, что затронула больное место, а вместе с тем поняла, что человек, стоявший теперь перед ней с мрачным взглядом и отчаянием в голосе, вовсе не тот, который вышел ей навстречу из леса четверть часа назад. Она заглянула в темную, загадочную бездну, но эта бездна уже не внушала ей страха.
— Закончим этот разговор, — серьезно сказала она. — Вы не станете больше искать встречи со мной, я верю вам. Но прежде чем мы расстанемся, мне хотелось бы сказать вам еще несколько слов. Вы — поэт; несмотря ни на что, я чувствовала это, слушая вашу драму. Поэты — наставники человечества; они могут вести его и к добру, и к злу. Дикое пламя вашей «Ариваны» вспыхнуло в недрах той жизни, которую вы, по-видимому, сами ненавидите. Но посмотрите туда! — и она указала вдаль, где только что опять ярко сверкнула молния. — Это тоже пламя, но пламя, ниспосланное свыше, и оно указывает иной путь. Прощайте!
Она давно скрылась из виду, а Гартмут все еще стоял, как прикованный к месту. Он не возразил ни слова, не сделал никакого движения; его глаза с застывшим, жгучим выражением смотрели туда, где теперь молнии одна за другой разрывали лучи. Затем они опустились на темное лесное озерко, странно напоминавшее бургсдорфский пруд своим шелестящим на ветру камышом и коварным, погруженным в туман, лугом.
Когда-то под такой же шелест камыша Гартмут, будучи мальчиком, мечтал о том, как хорошо было бы взлететь, подобно соколу, высоко в бескрайнее небо и подниматься все выше и выше навстречу солнцу; и на этом же самом месте в темную осеннюю ночь, под призрачные хороводы блуждающих огней, решилась его участь. Беглец не поднялся к солнцу, его приковала К себе земля, роскошный зеленый луг глубоко-глубоко втянул его в свои недра. Не раз он чувствовал, что одуряющий напиток свободы и жизни, который подносила к его губам рука матери, содержит в себе отраву, но его не охраняло воспоминание о дорогом ему человеке — он не смел думать об отце.
Все темнее становилось затянутое тучами небо, все стремительнее сталкивались друг с другом фантастически причудливые облака, и среди этой борьбы и мрака победоносно сверкало могучее небесное пламя, ниспосланное Всевышним.
14
Столичное общество снова зажило обычной жизнью. Герцог любил искусство и очень гордился тем, что привлекал в свою резиденцию выдающихся его представителей. Подражая ему, большая часть общества тоже увлекалась этим. Поэтому молодым поэтом Рояновым, которому удалось снискать расположение двора и первая драма которого уже ставилась на сцене придворного театра, стали интересоваться все, а слухи, ходившие о нем, только усиливали этот интерес.
Необычным было уже то, что Роянов, румын, написал драму на немецком языке; кроме того, он был закадычным другом принца Адельсберга и даже в городе продолжал оставаться его гостем. Но, главным образом, сама личность Роянова ставила его в привилегированное положение везде, где бы он ни бывал. Стоило показаться этому молодому, красивому, гениальному иностранцу, круженному романтическим ореолом таинственности, и все взгляды обращались на него.
Репетиции «Ариваны» начались сразу, как только двор вернулся в город, под личным наблюдением автора и принца Адельсберга, который, восхищаясь произведением друга, стал чем-то вроде режиссера и отравлял жизнь директору театра, приставая к нему со всевозможными требованиями относительно распределения ролей и постановки драмы. И ему удалось настоять на своем; роли были розданы лучшим актерам труппы. Даже оперный персонал был привлечен к участию, так как этого требовала одна из ролей. Ее отдали певице Мариетте Фолькмар. С репетициями торопились, потому что при дворе ожидали приезда высочайших особ, которых и желали развлечь новой поэтической драмой с необычным сказочным сюжетом из индийского фольклора. Все рассчитывали на необыкновенный успех.