Екатерина Мурашова - Звезда перед рассветом
– Не бойтесь, я дождусь вас живым, не сдохну прежде. Это важно для меня, поэтому я выдюжу.
– Ждите, я приду, – твердо пообещал он.
Выходя спустя четырнадцать часов из операционной, он споткнулся об цинковый ящик, в который складывали отпиленные руки и ноги, упал и рассек себе бровь об угол стола. Анна сноровисто промыла и замотала рану, но глаз все равно заплыл и почти перестал видеть. В уцелевшем глазу даже под закрытым веком, раздражая до осатанения, мерцало синеватое пламя спиртовки, на которой непрерывно кипятили хирургические инструменты.
Губы раненого обметало красным, глаза-вишни погрузились внутрь черепа. Но взгляд их оставался ясным.
– Вас тоже ранили?
– Ударился, ерунда.
– Вы должны знать: я – провокатор, я предал…
– Лука, успокойтесь, вы бредите…
– Заткнитесь и слушайте меня. У нас у обоих мало времени. Я много лет работал и на эсеров и на охранку. Не из-за денег и не за идею. Сначала, может быть, стыд, страх разоблачения. Ведь в первый раз меня арестовали гимназистом шестого класса… Потом уже мне казалось, это даже весело, наверное, тут как-то замешана психология власти. Я предотвращал те акции, которые казались мне ненужными, и организовывал те, с которыми был внутренне согласен. По мировоззрению я скорее эсер, чем монархист. В 905 году на Пресне… Помните, вы хотели умереть на баррикадах, потому что незадолго до того привели свою дружину прямо под пули жандармов. Погибли люди. Так вот, вы должны знать – эту провокацию организовал я. Правда, я не знал, что они будут стрелять на поражение. Речь шла об арестах главарей боевых дружин, чтобы предотвратить дальнейшее развитие беспорядков. Когда мы с вами встретились в лаборатории Прохоровской фабрики и вместе изготавливали бомбы, весь этот расклад был мне еще неизвестен. Но потом, однажды, из вашего скупого рассказа я все понял. Это случилось, когда мы с вами уже стали добрыми приятелями и выдавали замуж барышню-цыганку Осоргину… Уже после я пытался своими связями вывести вас из-под удара, но это, конечно, ничего не искупает…
Молчание повисло, как мокрая паутина.
– Вы должны меня ненавидеть.
– Я не знаю… – честно ответил он. – Война все меняет. За три последних месяца я видел слишком много смертей…
– Война меняет, да, – согласился Камарич. – На это я и рассчитывал… Меня почти раскрыли. Партия, эсеры. После покушения на Карлова, в котором участвовала Луиза Осоргина. Почему-то хочу, чтобы вы знали: я не втягивал ее в террор. Это она сама выследила и фактически взяла в оборот меня… Это ни в чем меня не оправдывает, но все же… После акции я скрывался у Раисы Овсовой, может быть, вы помните, я рассказывал вам…
– Вдова? Сектантка? Которая называла себя «богородицей»?
– Именно. Я так у нее и жил… как у «богородицы» за пазухой… Любил ее. Первый раз в жизни. Но… Не смог, сбежал на войну. Не жалею. Даже сейчас…
– Ну конечно, – он заставил себя улыбнуться: сознательным усилием воли направил по нервным волокнам импульс к мышцам, растягивающим губы. Почти почувствовал его упирающийся ход. – Какая же для мужчины жизнь… за пазухой?
– Вы… если я сейчас, в таком состоянии, не заслуживаю даже ненависти… Я могу попросить вас?
Он кивнул.
– Но сначала скажите: что со мной будет?
Из уже имеющегося положения довольно легко удалось растянуть губы шире. Получился почти оскал. Надежда: в полутьме, освещаемой лишь заключенной в железную клетку свечой (в вагонах с ранеными не было электричества), оскал должен был показаться Камаричу гримасой вполне оптимистической.
– Помилуйте, Лука! Кто ж знает… К тому же я не военный врач, а специалист по внутренним болезням. С точки зрения моей специальности вы совершенно здоровый молодой человек… Завтра с утра вас погрузят на тыловой поезд, который, насколько мне известно, идет в Петроград…
– Спасибо. Я вижу, что вы даже сейчас стараетесь быть добрым. Для врача это очень человечно. Для революционера – непростительно и опрометчиво. Вы можете написать за меня письмо?
– Да, если это займет не больше десяти минут. Потом я должен буду вернуться в операционную. У меня как раз есть лист бумаги…
– Благодарю вас. На вас всегда можно было положиться. В отличие от меня… Пишите: «Драгоценная Раиса Прокопьевна! Пишет вам по поручению Луки Евгеньевича Камарича…»
«Я – врач санитарного поезда номер четыре Аркадий Андреевич Арабажин. Я – боевик Январев, член социал-демократической партии с 1904 года.
Вкус бульона на губах. Живительный вкус. Улыбка – благодарность. У меня получилось тогда с Камаричем, получится и сейчас…»
– Ах, пане доктор! Вы очнулись? Слышите меня теперь?
Глава 15.
В которой Сережа Бартенев сообщает матери потрясающую новость, а Егор Головлев рассказывает Люше Осоргиной историю своей жизни.
От этого визита за версту несло странностью.
Раннее утро (Люша доподлинно знала, что Катиш редко просыпается прежде полудня – привычка еще артистических времен).
Темные круги вокруг всегда спокойных глаз Катиш. В самих глазах – какое-то тоскливое беспокойство. Ее никому не известный спутник – высокий, немолодой, нескладный, носатый, с большой головой и огненно рыжими волосами. Одет вроде бы прилично, но так, что Люше отчего-то вспоминаются спившиеся литераторы и актеры с Хитровки. В его ореховых глазах – то же выражение, что и у Катиш.
– Ивану Карповичу хуже? – сразу спросила Люша.
– Нет, слава богу, все в порядке, как вообще быть может, – ответила Катиш и представила своего спутника. – Егор Соломонович Головлев, старый знакомый… Любовь Николаевна Кантакузина…
«Отчество, должно быть, подлинное, а имя и фамилия – псевдоним. Или кличка,» – подумала Люша.
– Мы по пути заехали… Я Варечку поглядеть хотела…
– Да ради бога. Но только что ж на нее глядеть? – пожала плечами Люша. – Когда не спит – хнычет, ест или пузыри пускает. Интерес великий.
– Ты не понимаешь, – закатила глаза Катиш.
– Где уж мне, – ответила Люша.
Егор Соломонович молчал, похожий на пугало на оглобле.
– Пожалуйте чай пить…
Лукерья уже приготовила глазурованные горшки с тремя видами каши – пшенная с курагой, ячневая с травами и рисовая с изюмом – и теперь раскладывала по мисочкам повидло, варенье и свежевзбитые сливки. Сама Лукерья редко покидала кухню, но разведка у нее была поставлена прекрасно – касательно гостей она каким-то образом всегда все знала наперед, лишь только они миновали вазы на въезде в усадьбу. Садовник Филимон говорил, что если бы Лукерью обучить немецкому языку и заслать на кухню к кайзеру Вильгельму, так все германские планы были бы у нас как на ладони.