Миндаль цветет - Уэдсли Оливия
Видя, как Рашель относится к Рексу, она стала внимательнее к нему присматриваться, как это часто бывает, когда новый друг начинает восхищаться старым. Он не делал никаких попыток вновь заговорить о своей любви. Неужели когда-то была эта сцена в саду Ион? Все это казалось теперь далеким и лишенным значения!
В последний вечер перед отъездом Доры в Мадрид Рекс пригласил ее пообедать в ресторане. Потом они должны были заехать за Рашелью в театр.
– Не проедемся ли мы немного за город? – предложил Рекс. – Тебе не будет холодно?
Ей уже приходилось беречь свое здоровье и остерегаться простуды.
Они проехали за Арменонвиль, по направлению к Версалю. У леса Рекс велел шоферу остановиться.
– Выкурим здесь по папиросе, – предложил он Доре.
Они вышли и направились по узкой извилистой тропинке. Высоко над их головами сияли звезды. Рекс зажег папиросу для Доры и, когда она немного покурила, взял ее и стал курить сам.
Дора инстинктивно почувствовала, к чему это ведет.
– Не будем портить наше хорошее настроение, – дрожащим голосом сказала она.
К ее удивлению, он тихо рассмеялся:
– Портить его? Посмотри на меня, Дора. Это звучало как вызов.
Он стоял против нее, и его бледное лицо было едва видно в темноте; только глаза его блестели огнем.
Он взял ее за руки.
– Итак, ты еще не любишь меня?
Дора ответила ему в том же тоне:
– Нет еще.
– Есть кто-нибудь другой?
– Нет.
– Слава Богу. Значит, могу надеяться, – сказал он все тем же странным, сдержанным голосом, в котором одновременно звучали и пыл, и холодность.
– Нам пора ехать, – напомнила Дора.
– Нет, время терпит. Немного еще, только немного…
Он все еще держал ее руки, но теперь он отнял одну и притянул Дорино лицо близко к своему.
– Придет время, полюбишь, – прошептал он, улыбаясь.
Дора не отвечала. Она не могла говорить; ею овладела какая-то робость.
– Поцелуй меня, – послышался голос Рекса. Она отрицательно покачала головой, но Рекс все не отпускал ее, обхватив рукой ее шею.
И внезапно он поцеловал ее.
Она почувствовала прикосновение его мужественного лица и всю неуверенную, трепещущую силу его молодости.
Он ласково выпустил ее и сказал, взволнованно дыша, но вполне спокойным голосом:
– Это тебе на память от меня.
Они поехали обратно, разговаривая о самых обыкновенных вещах. При входе в театр Рекс сказал:
– Ты вспомнишь!
ГЛАВА XI
– Так это правда? – сказала Дора. Она задумчиво смотрела на себя в зеркало. Итак, она достигла цели окончательно, несомненно.
Вся черная работа позади, скучные приготовления окончены; месяцы, годы, прожитые для достижения этого вечера, планы и опасения Кавини и Аверадо, жизнь и пансион, упражнения, упражнения…
Как бы то ни было, все пережитое потеряло свою остроту, и казалось, что жизнь заключается в том, чтобы стать Кармен, или Мими, или Джульеттой, или Эльзой, или другой героиней, которую ей предстоит изображать.
Слишком большое возбуждение последних дней переутомило ее, и изнеможение как покрывалом окутало ее душу.
Она сидела в полосе света, рассеянно глядя на себя в зеркало, и в то же время перед ее глазами вставала жизнь в Гарстпойнте, у Ион и… Пан.
Работа сослужила свою неизбежную службу – она притупила ее память.
Как далеко, о, как бесконечно далеко все это, и тем не менее в этот вечер при воспоминании о том времени она испытывала тот же ужас, то же содрогание всего своего существа как бы от ожидаемого удара, которое чувствовала она всякий раз, когда образы прошлого осаждали ее мозг. Это было похоже на ощущение человека, который ожидает возвращения физической боли и при первых признаках ее чувствует, как все его тело съеживается от ужаса.
На лице ее еще был грим; глаза были подведены лиловыми кругами, губы были пурпурные. Она долго смотрела на это лицо, так упорно разглядывавшее ее из зеркала.
Тяжелые дни миновали… А все-таки…
Как бы то ни было, утро было заполнено развлечениями – цветы, записки, газетные заметки, интервью. Отель «Ритц» подвергся настоящей осаде, и Дора отвечала на все с присущей живостью, которая увлекала ее в противоположную крайность от ее ночной грусти.
Аверадо расплывался в самодовольстве. Фраза, которая доставляет нам всем такое удовольствие: «Я говорил вам», – не сходила с его языка; учтивость, с которой он встречал каждого нового поздравителя, походила на плащ, постоянно менявший свои цвета, причем каждый последующий был приятнее и мягче предыдущего.
Пришли телеграммы от Рекса и Рашели, а также от знакомых, с которыми она встречалась в свое последнее пребывание в доме Ион, где они в разговорах с нею тщательно избегали упоминания о смерти Пана, в то же время не упуская случая дать ей понять, что им известна ее причастность к этому событию.
Она говорила тогда Ион:
– Мне хотелось бы с полной откровенностью ответить этим людям, которые очень тонко намекают мне, что я или безнравственна, или безумна, или непозволительно скрытна. К несчастью, это невозможно. Это было бы слишком мелодраматично – высказать вслух свои чувства и гордо покинуть дом. Просто так не поступают, и все, что вам остается в таких случаях, – это хвалить красоту олеандров, спрашивать нашу мучительницу, переменила ли она кухарку, или задавать ей какие-нибудь другие жизненные вопросы в том же роде. Все это противно и скучно.
Впрочем, сегодня ей не приходилось жалеть о невозможности ответить должным образом: все послания были вполне искренни и лестны для нее.
От Ион, Джи и Тони не получалось ничего; при мысли об этом радужное, возбужденное настроение Доры, казалось, опять готово было ее покинуть. Она стояла у окна, смотря на сквер внизу, ярко освещенный полуденным солнцем и совершенно безлюдный в этот час отдыха.
Успех дал ей что-то, но не кого-то: несмотря на славу, которая ее окружала, на жизненный водоворот, который подхватил и нес ее, она чувствовала себя страшно одинокой.
Она попробовала говорить об этом с Аверадо, который, несмотря на свою грубость в известных отношениях, имел честную душу, – своей защитой он уже спас ее от многих ошибок артистической жизни.
Он ласково похлопал ее по руке:
– Вы переутомлены. Некоторые дивы в таких случаях прибегают к истерикам, а вы разочаровались в жизни. Ваше положение лучше. Вам нужно только терпение и благоразумие. Я знаю это. А вообще о женщинах я знаю все.
– Как это ужасно для вас! – сказала Дора.
– Нет, не так ужасно. Мне нравится эта наука. Ничто так не увлекает меня, как изучать темперамент, исследовать его, овладевать им. Женщина, в которой его нет, для меня то же, что труп. Под темпераментом я понимаю такой склад натуры, когда женщина способна на быстрое и горячее увлечение, на слезы, которые хватают за сердце, на переживания, в которых есть красота, на безумную, великолепную в своей откровенности страсть; тайная похотливость в женщине отвратительна. Нет, темперамент – это дар богов, и он делает женщину богиней.
Он вновь похлопал руку Доры:
– А в вас он еще спит.
– Мне кажется, он умер, а не спит, – сказала она трагическим тоном и потом добавила: – По крайней мере, я надеюсь, что это так.
Аверадо раскатисто захохотал:
– Умер? Ах вы, малютка! Как бы я впоследствии смеялся над собой, если бы я поверил вам. Это то же самое, как если бы вы сказали, что звезды умирают каждую ночь, когда они покидают небо. Они скрываются и появляются вновь. Так и ваш темперамент проявит себя, когда вы всего меньше будете его ожидать, и опять я буду иметь это удовольствие, это великое наслаждение повторять: «Я говорил вам».
– Вы славный, Аверадо, – сказала Дора, и он был в восторге.
Аверадо был толст, имел цветущий вид, носил большие усы, и его пальцы сверкали бриллиантами. Он ходил в плащах с дорогими меховыми воротниками и в шляпах, таких ярких, что они могли бы развеселить дождливый день. Он был объемист, а одежда еще объемистее. Его наружность была довольно вульгарна, и он производил впечатление человека самодовольного и любящего хорошо пожить. Он вел параллельно три жизни: одну на подмостках, где он никого не судил, другую – дома, где он пользовался правом супруга и отца судить всех и каждого своим громовым голосом, и, наконец, свою личную жизнь, в которой он наслаждался своим умом. Он происходил из мелких буржуа и любил внешний блеск; поэтому принадлежность Доры к семье лорда возбуждала в нем интерес и заставляла его проявлять к ней больше отеческой заботливости, чем он обычно дарил своим протеже.