Мэри Пирс - Горький ветер
— Он сам каждый раз должен делать выбор.
— С тех пор как я вернулся домой с войны, мне кажется, я не могу определиться, — сказал он. — Мне наскучила фабрика, которая работает и без меня под присмотром Джорджа Вильямса. Думаю, мне бы действительно понравилась работа на собственной ферме.
— Тогда почему бы тебе не купить ее?
— По-твоему, это не так уж сложно?
— А разве это не так просто, если у тебя есть деньги?
— Тебе хотелось бы жить на ферме?
— Наверное, да, только не в Южной Африке.
Майкл подошел к окну и посмотрел на старый сад. Сливовые деревья стояли белые в цвету; вечернее солнце освещало их стволы; дятел перелетал с одного дерева на другое. Неподалеку Джесс возился с картофельной рассадой, а Бет сажала ее рядами; руки работали быстро и уверенно, отваливая землю острой лопаткой и засыпая картофелину снова в один момент, так что нельзя было уследить за ними.
— Полагаю, Южная Африка слишком далеко от твоего собрания хромых собачонок.
— Каких еще хромых собачонок?
— Начни его сейчас, — сказал он, — хотя бы со своего молочного брата.
— Почему ты всегда так его называешь? Ты знаешь его имя, почему же не пользуешься им? — Бетони закрыла тетрадку, положила ее в стопку и взяла следующую. — Иногда мне кажется, что ты обижен на Тома.
— Наверное, — согласился Майкл, повернувшись к ней. — Он претендует на твое внимание к себе.
— Ты не можешь ревновать меня к таким, как Том, зная, что он слепнет потихоньку. Это слишком глупо.
— Я не сказал, что ревную к нему.
— Тогда о чем это ты, а?
— Не знаю! С тобой последнее время нелегко разговаривать, Бетони. Ты все время думаешь о чем-то.
— Хорошо, — сказала Бетони, повернувшись и глядя ему в глаза. — Сейчас я вся внимание. Так что же ты хочешь мне сказать?
— Тебе здорово удается поставить меня на место и заставить почувствовать, что я смешон, — сказал он. — В любом споре ты всегда права.
— Но я совсем не хочу быть правой. Я вообще не хочу спорить. Все, чего я хочу, это понять тебя. — Глядя на него, она почувствовала, что что-то не так: какая-то неуверенность на лице, какой-то страх, проскальзывающий во взгляде. — Майкл, в лагере для пленных было очень страшно?
— Я бы не назвал пребывание там пикником.
— Жаль, что ты не рассказываешь мне об этом.
— Нет, — сказал он. — Рассказывать нечего, и ты ошибаешься, думая, что я хочу поговорить о нем. Мне бы этого меньше всего хотелось. Я все время пытаюсь забыть его.
Бетони поднялась и подошла к нему. Она коснулась его руки и почувствовала, что она дрожит.
— Ты должен быть снисходительным ко мне, Майкл, когда я чего-то не понимаю. Нам здесь так трудно представить, как было там. Мы пытались — некоторые, по крайней мере, — но не могли понять. И я, должно быть, перестала беспокоиться — я даже была в какой-то мере благодарна, когда услышала, что ты попал в плен.
— Благодарна? Правда? На самом деле?
— Конечно, — ответила она. — Особенно после того, как ничего не было известно о тебе и тебя объявили пропавшим. Все, о чем я могла думать — это то, что ты жив. Жив, и вне опасности, и не на фронте!
— Да, — сказал он бесцветным голосом и обнял ее — так, чтобы она не могла видеть его лица.
* * *Для мая эта ночь была необычайно теплая. У Майкла было слишком много одеял, и он лежал весь в поту, не в состоянии уснуть, прислушиваясь к часам собора. Пробило половину третьего. Вся комната была залита лунным светом.
Он встал и надел халат. Открыл тихонько дверь и пошел на лестницу. Мать услышала его шаги и позвала. Ее дверь была приоткрыта. Заглянув, он увидел, что она сидит на кровати, пытаясь нащупать выключатель.
— Не включай свет. Луна достаточно яркая.
— В чем дело, Майкл, ты заболел?
— Нет-нет. Я просто не мог спать, вот и все. Я подумал, может, глоток виски поможет.
— Меня беспокоит, что ты не спишь. С тобой это уже несколько недель.
— Кровать слишком мягкая, вот в чем беда. Мне, наверное, нужно подыскать что-нибудь пожестче.
Мать похлопала по кровати. Он подошел и сел рядом. На них падал яркий, как прожектор, луч лунного света. Ее седые волосы были уложены такими же правильными волнами, как и днем, отливавшими оловом. Лицо было бледным, а губы в лунном свете казались почти багряными.
— Ты что-то задумал?
— Не больше, чем обычно.
— У вас с Бетони все в порядке?
— Если нет, то виноват в этом только я.
— Ты думаешь, я этим удовлетворена?
— Как бы то ни было, это правда.
— Ты дома уже пять месяцев, но с каждым днем все больше нервничаешь. Ты много пьешь. Ты ведь раньше этого не делал.
— Вот что с нами стало… придирки… лежание в ожидании…
— Там, в лагере, с тобой плохо обращались?
— Некоторые охранники были довольно жестокими, но большинство нормальные. Самое плохое, что приходилось сносить, это голод. Но я даже приветствовал его — как искупление, что ли.
— Искупление?
— Потому что чувствовал себя виноватым за то, что нахожусь в безопасности.
— Дорогой мой мальчик! Что за глупости ты говоришь?!
— Не прерывай меня. Я хочу рассказать, что случилось на самом деле. Я просто сдался, понимаешь, потому что не мог больше воевать. Я не был так уж серьезно ранен. Если бы я постарался, то мог бы добраться до своих. Минчин и Даби хотели мне помочь, но я придумал какую-то отговорку и остался там, где немецкий патруль точно наткнулся бы на меня.
Мать молчала, сидя прямо среди подушек, руки неподвижно лежали поверх одеяла. Поначалу он не мог догадаться, о чем она думает.
— Сначала мне нравилось быть солдатом. В то время это было даже хорошо. Ты знаешь, продвигались по службе быстро. Но все это продолжалось так долго, и чем больше ты делал, тем больше от тебя ожидали. И я стал желать того, чего хотелось многим, чтобы меня ранили и списали со службы. Но меня ранили трижды, и каждый раз ставили на ноги и снова отправляли на передовую.
Если бы я был просто рядовым, то все было бы не так уж плохо. Но я был офицер, отдавал приказы и посылал своих людей вперед… а когда нам приходилось туго, они все смотрели на меня, ожидая получить ответ, думая, что я сделаю то, что нужно, и вытащу их из этой каши. Иногда эта их вера сводила меня с ума. Я не всегда знал, что нужно делать. Часто я знал не больше, чем они. И среди них были два-три человека, которые могли бы справиться лучше меня.
Из жара его бросило в дрожь. Он был весь в холодном ноту, к нему подбиралась тошнота и слабость.
— Я забыл, когда сдался, — сказал он, — живя с этим чувством дальше.
Лицо матери было по-прежнему бесстрастным, но она наклонилась к нему, протянув руки. И когда он бросился, дрожа, в ее объятия, она уложила его в постель, крепко обнимая, стараясь поддержать и утешить, защитить от самообвинения. Он снова был ребенком, забравшимся в теплую постель, позволяющим закутать себя в одеяло и прижать его голову к материнской груди. Он снова был ее ребенком, плачущим оттого, что увидел страшный сон, и он был ее единственной заботой.