Яд Версаля - Эрика Грин
Глава 4. Эжен Рене Арман де Ирсон. В монастыре
В деревушке Лаграс, куда привез меня отец, нас встретил высокий худой монах-бенедиктинец, который назвался братом Мартином. Капюшон, надвинутый на лоб, не давал рассмотреть его лицо, разве что черные глаза, сверкавшие из-под кустистых сросшихся бровей, которые показались мне строгими.
Отец с чувством благословил меня, перекрестив: «Эжен, будь послушным мальчиком, хорошо учись, слушайся наставников и блюди честь рода!» И крепко обнял на прощание. У меня появились было предательские слезы, но я сдержался.
Как только отец сел на повозку и отправился в обратный путь, монах повел меня пешком по высокому Ослиному мосту над мелководной речушкой Орбье, который соединял деревню с аббатством святой Марии.
Брат Мартин был молчалив, и я предпочел не задавать лишних вопросов, хотя мне ужасно хотелось узнать, почему мост назвали Ослиным. Но когда мы вошли через ворота во внутренний двор монастыря, я уже забыл об этом, потому что взору открылась великолепная каменная галерея с колоннами и величественными арками по всему периметру строения.
Во дворе были разбиты огород с растущими там овощами и красивый цветник. Кое-где были видны иноки в рясах с выбритыми затылками, ухаживающие за этим великолепием. Всюду царили чистота и абсолютный порядок. Такой, что у меня даже заломило зубы и захотелось внести хоть какой-нибудь кавардак в эту идеальность.
Монах привел меня в общежитие-дормиторий, где жили такие же, как я, мальчики из благородных семейств, отданных на обучение в школу при монастыре. Все примерно одного со мной возраста, такие же вихрастые и похожие на встрепанных воробьев. Ко мне сразу же подошел мальчишка чуть постарше, смуглый, с черными, как маслины, глазами.
— Привет, я — Этьен! А тебя, белоголовый, как зовут и откуда ты?
Как оказалось, Этьена богатый папаша отправил сюда за несносный характер. Поэтому мы с ним довольно быстро подружились.
При входе в дормиторий над дверью висела надпись «Ora et labora» — «Молись и работай», но, надо признать, нас в меру заставляли делать первое и не слишком утомляли вторым. Все-таки наши родители платили не за то, чтобы из наследников семейств сделали настоящих бенедектинцев-«воинов Господа», а за обучение наукам и искусствам.
С точными науками, особенно с математикой, у меня не заладилось, цифры с их углами и закорючками я воспринимал как отряд хорошо вооруженных пиками и щитами врагов, которые ощетинились ими против меня.
На уроках арифметики я ерзал на стуле и занимался всякой ерундой, чем испытывал ангельское терпение наставника. За это не раз я был посажен в келью на хлеб и воду, и уже успел изучить все зазубринки на каменном ложе и расковырять там палочкой несколько небольших выбоин.
Мы с Этьеном, который попадал в эту келью чаще меня, даже выработали целую систему знаков, которые оставляли при каждом очередном наказании сбоку каменного ложа. Особенную гордость у Этьена вызывал собственноручно выцарапанный скабрезный рисунок мужского члена. Не стану скрывать, я очень хохотал, увидев его впервые. К гуманитарным же предметам у меня обнаружился и интерес, и явный талант. Особенно отлично шли дела в риторике и пении.
Брат Мартин решил, что с моим «медовым», как он выразился, голосом мне надлежит петь в нашем монастырском хоре наряду со взрослыми иноками. Сколько псалмов я перепел за годы учебы — не пересчитать! Мне нравилось петь и, солируя, я ощущал тщеславное удовольствие.
Шли годы, я взрослел. Когда мне было уже лет четырнадцать, я начал ощущать все признаки подросткового беспокойства, когда природа начинает довлеть над будущим мужчиной. Иногда брат Мартин брал с собой меня и Этьена в деревню, чтобы закупить провизию на ярмарке. Там я постоянно ловил на себе смущавшие меня взгляды местных говорливых крестьянок и их улыбчивых румяных дочек.
— Эй, паренек, не тяжело ли в монахах ходить такому красавчику? — хохотала спелая молочница, и ее большие груди колыхались от смеха, вызывая с моей стороны острый интерес, заставляющий тяжелеть пах.
Я краснел, а молочница, как ни в чем ни бывало, продолжала дразнить меня, невзирая на грозные взгляды брата Мартина, который не мог окоротить бесстыдницу словесно, ибо дал обет молчания.
Для общения с нами бенедиктинец во время обета пользовался целой системой знаков, но посторонние их не знали. Поэтому приходилось помогать брату Мартину сбивать цену у торговцев. Надо сказать, что у меня это хорошо получалось: я всегда был очень хозяйственным и практичным.
Этьен, шустрый и пронырливый, всегда успевал перекинуться парой фраз с какой-нибудь деревенской красоткой, пока я, как дурак, держал за поводья мула с поклажей, куда брат Мартин перекладывал снедь.
Этьен же был так ловок, что успевал не только флиртовать, но и добывал иногда что-то запрещенное: деньги у него водились, ведь его папаша был каким-то важным чиновником в Тулузе.
Однажды Этьен отозвал меня в укромный уголок и показал потрепанную бумажную колоду, которую он достал откуда-то из стены, вынув оттуда кирпич.
— Смотри, Эжен, что я тайком купил на рынке, пока вы с братом Мартином торговались с мясником! — заговорщицки подмигнул шалопай. Это были игральные карты, да не обычные, а с картинками, на которых с обратной стороны изображены нагие женщины в соблазнительных позах.
— Да ты что, с ума сошел?! — возмутился я, пряча острый интерес. — Убери с глаз долой, пока брат Мартин не застукал! Будешь неделю сидеть в келье! Да, пожалуй, и мне достанется.
— Не застукает, у меня тайник есть, — хохотнул Этьен. — Видишь, какие красотки? Знаешь, что мужчины с ними делают? Вот вырвусь из школы, тоже найду себе такую и… — Слушай, Этьен, хватит богомерзкие картинки разглядывать, — показно возмутился я. — Спрячь и мне не показывай больше! А самому хотелось рассматривать эти картинки, но только наедине, сгорая от стыда и пробуждающейся похоти.
Да, набожность не была мне чужда. Я даже пошел помолиться за пропащую душу друга и за свою, которая испачкалась, как я считал, участвуя в его «разврате».
Ночью же я долго не мог уснуть, вспоминая всех этих женщин с их изгибами и сокрытыми от меня прелестями, которые так нагло явили себя, вызвав волнения в разуме и члене.
Не до конца осознавая, что делаю, я положил руку на свой пылающий орган и…. «осквернился». Так что наутро у меня был повод особенно пламенно молить Господа о прощении слабости моей и для воспоминаний о таком остро-приятном грехе, от которых я не мог да и не хотел отделаться.