Андрей Шляхов - Петр Чайковский. Бумажная любовь
— Так неожиданно… — вырвалось у Петра Ильича.
— Так заслуженно! — парировал Николай Григорьевич и произнес короткую, но весьма эмоциональную речь, восхваляющую виновника события.
Чайковскому пришлось в ответ сказать несколько слов.
«Чего это мне стоило, единому богу известно!» — признается он баронессе фон Мекк.
Сюрприз оказался, увы, не единственным. «В квартете первого акта Ольга сбилась, остальные спутались, замолчали, и, наконец, заиграл один оркестр, причем певцы имели очень смущенный вид и запели, наконец, при конце в различных тонах. Это была ужасная минута, — вспоминал Петр Ильич в письме к Надежде Филаретовне и добавлял: — Были и еще промахи».
Во время антрактов его много вызывали. Только его, а не исполнителей, которые особенного восторга у слушателей не вызвали. Сильные рукоплескания раздались среди представления всего лишь два раза.
Премьера «Евгения Онегина» стала личным триумфом композитора Чайковского. Успехом, который не пришлось делить ни с кем!
После представления был дан ужин в Эрмитаже, на который явился Антон Рубинштейн. Начало ужина было невеселым — Николай Григорьевич был заметно недоволен тем, что публика весьма прохладно оценила старания исполнителей, отдав большую долю симпатий автору произведения, но затем, после нескольких тостов, все развеселились и закончился ужин хорошо.
Чайковский сильно устал и весь изнервничался. Он пришел домой в четыре часа с головною болью и промучился остаток ночи, так и не заснув.
Выспался в поезде (специально поехал почтовым, чтобы не встретиться ни с Антоном Рубинштейном, ни с кем- то еще из петербуржцев, приезжавших на премьеру) и приехал в Петербург свежим, как огурчик.
Антон Григорьевич Рубинштейн уже в Петербурге заявил, что «будничное либретто погубило всю оперу».
Чайковский воспринял эти слова спокойно.
Измененную концовку (Татьяну в объятиях Онегина) многие критики, заманившие в свои ряды аж самого Тургенева, сочли кощунственной и потребовали привести оперу в соответствие с оригиналом.
Чайковский привел концовку в соответствие.
За последний год он стал спокойнее, мудрее. То ли окреп душой, то ли огрубел.
Правда, к визитам Антонины Ивановны Чайковский так и не смог привыкнуть. Они по-прежнему выводят его из себя. Антонина Ивановна все та же — бросается на шею, твердит о своей любви, не слушает обращенных к ней слов и много рассказывает о том, как влюбляются в нее разные мужчины. Развода от нее не дождаться. «По- видимому, ничто в мире не может искоренить из нее заблуждения, что, в сущности, я влюблен в нее и что рано или поздно я должен с ней сойтись», — жалуется Чайковский баронессе фон Мекк.
Неугомонная Антонина Ивановна в Петербурге преследует своего «милого Петичку» столь рьяно, что он покидает Петербург раньше намеченного им же срока. Уезжает в Москву, дожидается там Модеста с его воспитанником и племянницу Анну, дочь сестры Сашеньки, чтобы вместе с ними ехать в Каменку.
Антонина Ивановна устремляется вслед за ним (он сам виноват — опрометчиво дал ей сто рублей сверх оговоренного на возвращение домой) и продолжает донимать его в Москве.
Теперь она требует не любви, а денег. Заявляет, что хочет уехать за границу, ибо ей не нравится то, как к ней относятся в России.
Стреляного воробья на мякине не проведешь — Чайковский прекрасно понимает, что она собирается преследовать его и за рубежом.
Мягкий, покладистый, деликатный, он, не особо утруждая себя выбором выражений, заявляет, что свыше ста рублей ежемесячного содержания Антонина Ивановна от него ничего не получит.
Он прекрасно понимает, что, получив желаемое, Антонина Ивановна не отстанет от него. Будет требовать еще, еще и еще…
Он прекрасно понимает, что, Антонина Ивановна никогда не согласится на развод…
Поэтому он гонит ее прочь и (в который уже раз!) запрещает писать ему и тем более наносить визиты.
— Пошла вон, гадина! Знать тебя не хочу!
Баронесса фон Мекк привычно сочувствует: «Бедный Вы, бедный, какое тяжкое положение Вам послала судьба; как трудно бывает возвратить себе раз потерянную свободу. Да пошлет Вам бог силы и здоровья переносить это несчастье, но мне кажется, что все-таки надо бы стараться освободиться из этого положения, а теперь пока, конечно, бежать подальше от этого кошмара…»
Алеша сочувствует и мягко намекает на то, что кроме коньяка есть и другие напитки… Квас, например, или чай.
К черту квас!
К черту чай!
К черту Антонину Ивановну!
Почему он не царь Иоанн Васильевич? Повелел бы отрубить ей голову и жил бы спокойно! Нет, лучше заточить в монастырь. Рубить головы как-то, знаете ли, не комильфо…
Впервые в жизни он с удовольствием читает русскую прессу.
Пресса отзывается об «Онегине» без особых восторгов, но в целом пишет об опере хорошо, что не может не радовать Петра Ильича.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ «МАРЬЯЖНАЯ ДИСПОЗИЦИЯ»
«Мой милый, обожаемый друг! Пишу Вам в состоянии такого упоения, такого экстаза, который охватывает всю мою душу, который, вероятно, расстраивает мне здоровье и от которого я все-таки не хочу освободиться ни за что, и Вы сейчас поймете почему. Два дня назад я получила четырехручное переложение нашей симфонии, и вот что приводит меня в такое состояние, в котором мне и больно и сладко. Я играю — не наиграюсь, не могу наслушаться ее. Эти божественные звуки охватывают все мое существо, возбуждают нервы, приводят мозг в такое экзальтированное состояние, что я эти две ночи провожу без сна, в каком-то горячечном бреду, и с пяти часов утра уже совсем не смыкаю глаза, а как встаю наутро, так думаю, как бы скорее опять сесть играть. Боже мой, как Вы умели изобразить и тоску отчаяния, и луч надежды, и горе, и страдание, и все, все, чего так много перечувствовала в жизни я и что делает мне эту музыку не только дорогою как музыкальное произведение, но близкою и дорогою как выражение моей жизни, моих чувств. Петр Ильич, я стою того, чтобы эта симфония была моя: никто не в состоянии ощущать под ее звуки то, что я, никто не в состоянии так оценить ее, как я; музыканты могут оценить ее только умом, я же слушаю, чувствую и сочувствую всем своим существом. Если мне надо умереть за то, чтобы слушать ее, я умру, а все-таки буду слушать…»
«Я всю прошлую ночь видела Вас во сне, — писала она теперь, — Вы были такой славный, мое сердце рвалось к Вам…»
«Если бы Вы знали, как я люблю Вас. Это не только любовь, это обожание, боготворение, поклонение…»