Анна Соколова - Царское гадание
— Надо обмыть, пока тело не застыло, — послышался над Агафьей Тихоновной осторожный голос акушерки. — Надо все приготовить.
Старушка подняла на нее испуганный, оторопевший взгляд. Она не понимала происшедшего, боялась понять. Она бережно, раздвигая всех, подошла к кровати умершей и с любовью нагнулась над нею.
— Варечка!.. Варечка! Проснись! — проговорила она, губами прикасаясь к бледной, осунувшейся щеке покойницы и прижимаясь горячим материнским поцелуем к ее уже начинающему холодеть лбу.
И вдруг весь ужас истины коснулся ее отяжелевшего, словно уснувшего мозга, и Агафья Тихоновна, как бы просветленная, разом поняла все. Она бросилась к дочери, охватила ее своими горячими руками и вскрикнула так, что у всех присутствующих кровь в жилах застыла, вскрикнула так, как может вскрикнуть только мать, у которой взяли ребенка.
На этот душу раздирающий крик ответил другой вопль с улицы, из глубины парка, к которому примыкала маленькая нарядная дачка. Этот мучительный ответный крик вырвался из груди человека, всю ночь простоявшего в глухой аллее парка и следившего за тенями, скользившими по окнам дачки.
До убитой горем матери донесся этот мучительный крик. Она услышала, узнала его!
— Гриша! — крикнула она в свою очередь и, широко растворив дверь балкона, как безумная ринулась в темную аллею парка.
Она угадала. Это вскрикнул Нечаев. Этот мучительный, нечеловеческий крик вырвался из души человека, после нее больше и горячее всех любившего ее Варю.
Агафья Тихоновна бросилась к Нечаеву, но в парке его уже не застала. Увидев ее приближение, Григорий Ильич поторопился скрыться. Ему уже нечего было делать здесь, в этом нарядном, благоухающем цветнике, не о ком было заботиться, не за кем следить. Его светлое солнышко закатилось, его яркая звездочка померкла! Все то, что оставалось здесь, было ему чужое. Его жизнь совсем окончилась, совсем ушла.
XIV
После кончины Вареньки
Государю было дано знать о кончине Вареньки Асенковой тотчас же после того, как она свершилась. Он сам не приехал, но немедленно был вызван из Петербурга Гедеонов, который и примчался вместе с присланным за ним фельдъегерем.
Директору было поручено погребение, и ему же государь поручил первые заботы о появившемся на свет ребенке.
Старуха Асенкова оставалась безучастною ко всему, и даже когда после первой панихиды, собравшей массу народа, среди наступившей тишины к даче подъехал экипаж государя и Николай Павлович, серьезный, задумчивый и мрачный, вошел в знакомый светлый уголок, Агафья Тихоновна как будто не заметила или не узнала его. Она не пошла к императору навстречу, даже не приветствовала его, а только покорным, холодным наклоном головы ответила на его почтительный поклон.
Государь низко поклонился гробу, коснулся губами уже застывшей руки покойницы и отошел, взяв с собою один из цветков, лежавших в утопавшем в венках миниатюрном гробе.
Маленькая артистка, как нарядная куколка, лежала в своей залитой солнцем игрушечной дачке. Все улыбалось вокруг этого нарядного маленького гроба. Блики солнца, прорываясь сквозь тюль занавесок, скользили по бледному личику и тонким, полупрозрачным ручкам. Аромат цветов наполнял это светлое теплое гнездышко, и только мертвое, неподвижное, как бы застывшее, горе матери стояло на страже у родного гроба. Только ему одному не было места в этой обстановке, среди этого моря света и цветов. Одно только это неутолимое горе мучительным стоном туманило эту светлую, пеструю картинку, тщательно вставленную в богатую, заботливо устроенную рамку.
Государь еще один только раз накануне погребения приехал к гробу своей маленькой фаворитки. Он совершенно неожиданно появился у гроба поздним вечером, почти белой летней ночью, в цветущем садике, окружавшем нарядную дачку. Он приехал один и вошел в маленький зал, где, смешанный с запахом кадильного дыма и ароматом цветов, стоял уже тот страшный запах разложения, который в то далекое время нельзя еще было устранить ничем, кроме бальзамирования.
Государь вздрогнул от этого едкого запаха и, низко поклонившись гробу, поспешил выйти из комнаты и быстрым шагом дошел до ожидавшего его экипажа.
Теперь, как и в первый раз, мать умершей не заметила, не встретила и не проводила его. Она ничего не видала и не сознавала, кроме своего страшного горя, ничего не видела вокруг себя, кроме гроба дочери.
Даже слабый крик ребенка, за которым установлен был самый тщательный уход, бессилен был оторвать старушку от дорогого гроба. Ребенок — это было что-то новое, что-то, чего при ней не было, а старушке было близко и дорого только то, что было при ней.
Агафья Тихоновна не встречала и не приветствовала гостей, не видела и не замечала директора театра Гедеонова, приезжавшего каждый день на утренние панихиды, и только молчаливым наклоном головы ответила на предложение перевезти тело молодой артистки в Петербург для погребения его на Волковом кладбище, как этого пожелал сам государь.
Император вспомнил, что однажды в пылу веселой и оживленной болтовни жизнерадостная молодая девушка сообщила ему, что на Волковом кладбище погребены артисты, память которых она глубоко чтит, и шутя взяла с него слово, что в случае ее смерти здесь, в Петербурге, подле него, он прикажет и ее похоронить на Волковом кладбище. Тогда царское слово дано было в шутку, теперь его приходилось исполнить серьезно.
Нечаев на панихидах не присутствовал, так как его тяготила толпа. Он заходил один, в те часы, когда у гроба никого не было, и, ни с кем не здороваясь, ни на кого даже не глядя и, по-видимому, никого не замечая, проходил к гробу, у которого простаивал по несколько часов безмолвный, бледный, как бы весь ушедший в себя. Он молча и пристально глядел в бледное лицо покойницы, зорко всматривался в те перемены, какие вносили в него проходившие часы и думал свою мучительную, неотвязную думу.
Никто не мог бы проникнуть в эту думу, никто не мог прочитать ее на осунувшемся, потемневшем молодом лице. Нечаев глубоко схоронил ее в своем разбитом сердце рядом со своею попранной любовью и стоял у гроба холодный, спокойный, словно окаменевший.
Со старушкой Асенковой он не говорил и на ее привет почти никогда не отвечал. Он не замечал ее, как не замечал ничего вокруг себя. Он даже молиться не мог, и старушка зорко наблюдавшая за ним и, в свою очередь, из чужих замечавшая только его одного, ни разу не видела, чтобы, подходя к гробу или отходя от него, он набожно перекрестился. Нечаев двигался, как мертвец, и издали можно было принять его за тень, с того света приходившую на встречу с родной душой.