Счастье со вкусом полыни - Элеонора Гильм
– Нюрка Рыжая, пошли с нами! – подмигнул ей паренек из семьи, недавно переселившейся в Еловую.
– Не дорос еще, – хмыкнула она, Антошка одобрительно угукнул за пазухой. Потом вскинулась: «Можно узнать сейчас, не ждать, пока доедет до отчего дома». – А отец мой, Георгий Заяц, жив?
– Да жив, что с ним сделается? Вроде спиной мается, отшиб.
– Отшиб? Отшиб! Отшиб! – на все лады повторяла Анна, и даже мерин, кажется, стал резвее переступать.
В избе царил полумрак. Таська, как всегда растрепанная, неопрятная, кормила ребенка, крупного, большеголового.
– Чей? – пренебрежительно кивнула на него Анна. – Тошкин? Иль отцов?
Она так долго лелеяла в своем сердце горечь: по отцу, что безоглядно шашни крутил с невесткой («Старый хрен!»), по брату, по мужу, что в голосе ее была такая ярость, такая густая злость, что Таська не решилась отвечать, только ниже склонила голову. Анна, придерживая привязанного к телу сына, прислонилась к стене.
– Совсем из ума выжили! До чего брата довели!
– Нюра, дочка, угомонись. Громкая ты слишком, тяжко. – На дальней лавке, возле печи, оказывается, лежал отец.
Анна подошла к нему, вгляделась в лицо: обведенные чернотой полукружья глаз, заплывший нос, синяк разлился на пол-лица…
– Таисия, выйди, нам поговорить нужно.
Сноха положила младенца в люльку, тот пискнул, и Антошка тут же отозвался.
– Нюра, ты бы положила каганьку рядом с моим Мефодькой. Пусть полежат родичи.
Но Анна и не собиралась ей отвечать, она гладила по спине Антошку, надежно примотанного рогожей к материному телу.
– О-ох… – Отец пытался встать, кряхтел, но словно кто-то пригвоздил его к лавке. – Дочь, налей водицы, – попросил он.
Анна зачерпнула в бадье ковш, подала. Жалость словно тисками сжимала ее душу.
– Вот и полегче стало. Полегче… Где братец твой? Отчего с тобой не приехал?
– Тошка жил у нас с седмицу. Где сейчас он, не ведаю.
– Сюда не возвращался. Эх, и приложил Тошка меня, – то ли усмехнулся, то ли пожаловался отец.
– Что у вас тут случилось? Сказывай. Зря, что ли, на телеге столько тряслась.
Отец говорил муторно, нудно, путаясь – видно, Тошкины кулаки изрядно повредили голову. Анна Рыжая, сама наворотившая в жизни немало, пыталась понять, кто ж виноват… Как распутать клубок?
Георгий Заяц
В тот вечер ему пришлось несладко.
– Помоги, – стонал Георгий. Руки и ноги не слушались его, в спину кто-то загнал кол, и мир плыл куда-то в сторону, плавно покачиваясь, точно лодка на волнах. Боли от нанесенных сыновьим кулаком ран не ощущал. Ни стыда не было, ни злости. Одна тошнота…
– Да что ж такое? Как мог-то на отца руку-то? Как мог? Ох, муженька Бог послал. – Таська подняла его на ноги, будто был свекор младенцем, а не шестипудовым мужиком.
Весь вечер молодуха хлопотала над ним, щупала голову, точно Тошка мог оторвать ее, причитала… Ее горячий язык вновь и вновь касался его окровавленного виска, он морщился – что за собачья нежность? И в тот миг, когда мир наконец перестал качаться и вернулась к нему ясность, Георгий пробормотал: «Сука… Таська, уйди», – и, пошатываясь, поковылял к божнице[64].
На крюке криво висела связка с ключами: один большой, добротный, другой – резной, хлипкий, сдернул, не слушая возражений невестки, вышел в светлую ночь. Не шел – полз до церкви, бросал взгляд на зубастую страшную птицу, что растопырила крылья над дверью.
Птица молчала и позволила ему открыть замок, войти в храм.
– Господи, прости раба грешного своего. Помилуй мя…
До самого утра он простоял на коленях. Лицо распухло, кровь залила глаза, а он не замечал. Что тяготы земные, если молил он сейчас о своем небесном пути, о спасении и обретении того, что всегда ускользает от обычных людей.
Не было в душе его зла. Всех старался прощать, со всеми в мире жить. Ежели бы судьба не окунула в лохань помойную, так бы и был чист перед Богом и людьми.
Казалось Георгию, искупил он свой грех: не нарочно, а все ж сгубил жену-изменницу, Ульянку. Ступеньку не починил… Сколько каялся, обет дал, целый храм выстроил, в деревне всяк его уважает, совета спрашивает. Марфа, игривая, заботливая Марфа померла, и остался Георгий без бабьей руки. А как без жены? Отец Евод, когда совета его спрашивал, сказал: третий брак во грех вводит. Мол, в годах уже, надобно молиться, а не баб тискать.
Георгий верил батюшке, отец Евод – совесть и благодать. Как ослушаться?
По правде говоря, грех ему было жаловаться: дом, дети кое-как да обихожены Таисией, Тошкиной женой. Тошкиной…
Ох и баба… Георгий поражался сыновьей дурости: пред ним стелется женка, грудью жмется, с лаской смотрит. Ни первая, ни вторая жена так его не баловали. Что Ульянка, что Марфа могли прикрикнуть, своевольничали – а этому молокососу столько внимания!
Если хозяин собаку пинает, да со злобой немереной, безмозглая животина начинает в другую сторону глядеть. А Таисия все ж посмышленей собаки. Поняла молодуха, что жалеет ее свекор, от Тошкиной ненависти оберегает, принялась за ним ходить. Только что хвостом не виляла.
А Георгий что… Такую невестку поискать: сапоги снимала, ноги мыла, рассказы долгие слушала открывши рот. Радовался Георгий да ловил себя на мысли: ох, не по-отцовски глядит на Таську. Стар вроде, седина в бороду, а чресла-то свербят.
Георгий с Тошкой вел разговоры мужские, мол, должон муж жену любить, а если наказывать, то для пущего блага. А Таську строжил, от себя отгонял, точно прилипчивую собачонку.
Куда там! Как слово худое сказать бабе, что смотрит преданными глазами, как совладать с ней… с собой.
Лишь сейчас, недалече от смертушки, Георгий понял, что нечистый может такое наслать, в такой грех ввести, что взвоешь. Георгий и выл. Сына убеждал, себя убеждал, Таську, что нет у него к невестке паскудного желания.
А было оно, было…
Таська нарочно ходила с ним в баню, трясла перед ним грудями, да с видом невинным. Георгий только зубами скрипел. Как сдержаться? Здесь и праведник не устоит.
В тот вечер, когда увидал все Тошка, Георгия укусила букашка: да так, что дышать не мог. Таисия вызвалась поглядеть, вытащить жало или еще чего.
Тут и Тошка пожаловал. Заскочил в избу, увидал все, проникся яростью великой. И кто ж осудит его?
Майское солнце только вознамерилось окрасить восток, защебетали утренние птахи, славя начало нового дня, а Георгий Заяц уже закрыл церковь и, словно после тяжелой работы, возвращался домой. Спина его была сгорблена – подобрал ствол осины и тяжело опирался на него: старик, да и только. А