Ладинец - Лариса Шубникова
Поживший боярин оглянулся на икону, перекрестил лоб, словно поминая посеченных ратных.
– Да мы того и ждали. Ай, не так? – Влас брови насупил. – Что Терентий говорит? Воинов сколь у Неськи? Ляхи?
– Вот сам и послухаешь. Ныне у нас будет. Я его в старой хоромине поселил. Не гнать же. Да и его полтора десятка не лишние. Про Лавра я ему обсказал, так он возрадовался. На боярский стол не метит, а вот с Нестором сквитаться дюже хочет. У Терехи жёнку стрелой посекло насмерть и дочь шею сломала, когда из терема горящего прыгала. У него кровь-то играет. Да и понятно с чего. Детей вперед себя хоронить – горе горькое, – боярин замолчал, завздыхал тяжко.
– Тогда и тянуть нечего, бать, – Власий прихлопнул широкой ладонью по коленке. – Как порешили, там и сделаем. Десятки разошлем и засядем опричь Шалок. Ворог на своем подворье долго топотаться не станет, всяко выезжать будут дозорами. Станем по-тихому щипать. Там пяток изведем, тут десяток в землю вгоним. По ляхам некому слезы лить, да слухи пускать. Тать, он и есть тать. Кому интересно, кто и кого посек в лесу: не свои и ладно. А отряд воеводы пришел уж?
– Явились. Вечор зашли в Сомово.
– Добро, – Власий с лавки вскочил. – Пойду, бать. Надо с десятниками словом перекинуться. Я поведу, так хучь знать, кого.
С тем и пошел из гридни, но остановлен был отцовским словом:
– Что в скиту? Здоровы? Целы?
– Ништо. Обустроились.
– Ты зачем ездил, Власька? – голос отцовский потеплел, словно усмешка в нем проскользнула.
Боярич отца знал всяко. Понял, что и тот догадался обо всем. Пришлось вернуться и сесть опричь на лавку.
– К Елене.
– Ну, то понятно. От тебя по сию пору жаром пышет. Вона, глазюки искры мечут, – боярин зашелся смешком тихим. – Что, заело тебя, млявый? То-то же. Бабы дело такое, сын. Через них и напасти, и радость, и жизнь. Хлебни, сынок, хлебни такого. Оно на пользу.
Власий промолчал. А что говорить, коли отец все сам и высказал? А вот потом и удивил сына.
– А какая она, Еленка-то? – и голосом понежнел, будто об отрадном говорил.
– Просто так и не обскажешь, – задумался, – ярая, борзая, не бездумная. Красивая, бать. Глаза синие. За своих горой. А вот норов … Горячая. В отца.
Захар покивал, но и снова удивил.
– Не в отца. В мать. Ее кровь, ее норов.
– Знал ее? – Власу жуть как интересно стало.
– Знал, сын, – поживший боярин глянул на икону святую и ликом погрустнел. – Танюшу, мать Еленкину, я знал еще девицей. Любил ее сильно. Отец Таню просватал за Ефима, а я, дурень, хлестаться за нее не стал. Танюша едва жизни себя не лишила, как идти за Зотова не хотела.
Влас дышать забыл, слушал так, что за ушами хрустело!
– Что уставился? – ни с того, ни с сего взвился боярин.
– Так…это…ты ж не рассказывал никогда. Вот и слушаю.
– Сворачивай слушалку свою, да иди к десятникам. Чай боярич, не девка, чтоб на басни-то дивиться. Кыш отсель! – ругался боярин, а сам от сына отворачивался.
Власий понял вмиг, что отец сам не свой, но разговор уж дюже интересный выходил, а потому и пристал с расспросами:
– Стало быть, отпустил ее? А как же она при норове таком сладила с Зотовым? – вопрошал про мать, а думалось о дочери.
– Как, как…через никак, – вздохнул боярин, провел крепкой рукой по волосам, будто утишал боль потаенную. – Уговорил ее Ефимка. Мол, сына родишь мне и отпущу. Думал, что привыкнет, что сладится промеж них. А Татьянка-то запомнила. Елену родила, а уж много позже Лавра. Вот и припомнила мужу и слова его жуткие, и обещание. Он-то, дурень, на кресте поклялся, а она и ткнула тем ему в нос. Ярился, злобился, но отпустил. Сам ее в монастырь-то свез. Туда же, в Череменец. В Богоявленский.
– А чего ж не сладилось? – Власия холодком окатило меж лопаток: все слушал, все на себя с Еленкой прикидывал.
– А того, сын. Бабы-то разные. Иная, что корова – поставили в стойло, она и стоит. А есть и те, что токмо по сердцу живут. Таких-то мало, но коль уж попалась тебе, коль полюбила, так береги ее пуще себя. В том и жизнь твоя, и отрада.
Бросил слова горячие, отворотился и пошел из гридни. Власий едва с лавки не рухнул: на малый миг показалось, что во взоре отцовском слеза блеснула. Вскочил и бросился за боярином.
– Бать, постой! – нагнал уж в сенях. – А мать моя как же?
– А что мать? – вздохнул Захар. – Ласковая, нежная. Я с ней покоен был. Любила меня крепко, да и прощала многое. И нелюбовь мою, и норов гневливый. Вот так-то, сын. Чего уставился? Чай не плат расписной! Иди отсель! Провошкался незнамо где, а дел не сделал! Кыш!
– Да погоди ты, – ухватил отца за плечо. – Ты что ж, так и не забыл Татьяну?
– Не твоего ума дело, щеня, – злобился отец, но как-то уж очень тихо.
– И как жил-то? – Власий голоса своего не узнал: сиплый, едва не испуганный.
– Вами и жил. Акимкой, тобой и Игнашей. Ты вот что, коли Еленка по сердцу, так ушами не хлопай. Забирай в дом и дело с концом.
– Ага, забрал, – вызверился! – Ее пойди, забери! Уперлась! В брата вцепилась, как клещ в коня! Хоть бери его да в Сомовку тащи, чтоб за ним пошла! Всю душу из меня вытрясла!
– А ты что, копыто кобылье?! Чай не дурень какой! Извернись, придумай, как девку к себе привязать! – осерчал отец, едва искрами из глаз не сыпал. – Хучь молока птичьего ей достань, а токмо чтоб за тобой пошла! Лавруху сюда тащить не моги! Прознает воевода, что выкрали, так еще неведомо, кому прилетит! Нам иль Неське! Уяснил, теля?
– Уяснил!
Захар уж идти собрался, но встал, будто наткнулся на стенку.
– Ты на Еленку не греши. Много ты про