Пьер Лоти - Госпожа Хризантема
Легкими движениями веера я бужу изумленную мусме и сообщаю, что уезжаю, с любопытством ожидая реакции. Она выпрямляется, тыльной стороной своих маленьких ладошек трет отяжелевшие веки, а потом смотрит на меня и опускает голову: в ее глазах проскальзывает что-то вроде грусти.
Наверное, эта мимолетная боль из-за Ива.
Новость облетела весь дом.
Перепрыгивая через ступеньки, прибегает мадемуазель Оюки с полуслезинкой в каждом глазу, как у младенца; она целует меня своими полными красными губами, всегда оставляющими мокрый кружок у меня на щеке; потом быстренько вытаскивает из широкого рукава квадратик шелковой бумаги, утирает непрошеные слезы, сморкается своим маленьким носиком, скатывает бумажку в шарик и бросает в окно на зонтик прохожего.
Затем, взволнованная, растрепанная, появляется госпожа Слива и одну за другой принимает позы, выражающие возрастающее отчаяние. Да что с ней, собственно, с этой престарелой особой, почему она приближается ко мне настолько, что мне трудно пошевелиться, обернуться?..
В последний день мне предстоит обежать с помощью дзина немыслимое количество торговцев безделушками, поставщиков, упаковщиков.
И все же, прежде чем будет нарушен порядок в моем жилище, я хочу улучить момент и нарисовать его… как некогда в Стамбуле… В самом деле, кажется, все, что я здесь делаю, — это горькая породия на то, что я делал там…
На сей раз дело не в том, что жилище это мне дорого; просто оно милое и странное; и его изображение любопытно сохранить.
Так вот, я ищу листок бумаги из альбома и сразу же, сев на пол, начинаю рисовать, опираясь на пюпитр с выпуклыми кузнечиками, — а за моей спиной очень-очень близко внимательно и удивленно следят за движениями моего карандаша три женщины. Они никогда не видели, как рисуют с натуры, ведь японское искусство — это сплошная условность, и зачарованы моим методом. Может быть, моей руке недостает уверенности и бойкости господина Сахара, так здорово группирующего своих прелестных аистов, но зато я имею некоторое представление о перспективе, которого у него нет; и потом, меня учили изображать вещи так, как я их вижу, а не так, чтобы они выглядели замысловато утрированными и кривляющимися; вот три японки и поражаются естественности моего наброска.
Повизгивая от восхищения, они пальцем показывают друг другу предметы, по мере того как их контуры и тени черным по белому проступают у меня на бумаге. Хризантема смотрит на меня как-то по-новому, не без интереса:
— Аната итибан! — говорит она. (Буквально: «Ты первый!», что означает: «Ты просто первый класс!»)
Мадемуазель Оюки идет в своей оценке еще дальше и в порыве восторга восклицает:
— Аната бакари! («Только ты!», то есть: «В мире есть только ты; все остальные по сравнению с тобой — никчемная мелюзга».)
Госпожа Слива ничего не говорит, но я отлично вижу, что думает она так же; больше того, ее томные позы, рука, все время норовящая коснуться моей, утверждают меня в мысли, только что зародившейся при виде ее удрученной физиономии: видимо, вся моя персона в целом действует на ее воображение, оставшееся романтическим, невзирая на возраст! И я уеду с сожалением, что понял это слишком поздно!..
Может, дамы и удовлетворены моим рисунком, но обо мне этого не скажешь. Я в точности разместил все по местам, но в картине в целом есть что-то обыденное, заурядное, французское, чего нельзя допустить. Чувство не передано, и я задаюсь вопросом, не лучше ли было бы мне исказить перспективу на японский манер и до невозможности утрировать и без того странные очертания вещей. А потом, моему нарисованному жилищу недостает внешней хрупкости и звучности просушенной скрипки. В карандашных штрихах, изображающих деревянную обшивку, не передается ни скрупулезная точность отделки, ни глубочайшая древность, ни совершенная чистота, ни вибрирующий стрекот цикад, словно въевшийся за сотни лет в их иссушенные волокна. Нет в них и того ощущения, что испытываешь здесь от самого пребывания в отдаленном предместье, приютившемся на большой высоте среди деревьев над самым причудливым из всех городов. Нет, все это не рисуется, не передается, остается невыразимым и неуловимым.
Поскольку мы уже пригласили гостей, чай сегодня вечером все же состоится. И этот прощальный, как оказалось, чай мы обставим со всей возможной торжественностью. Впрочем, мне свойственно каждый раз завершать мое экзотическое житье-бытье праздником; я уже делал это в разных странах.
У нас, как всегда, будут подружки, затем теща, родственницы и, наконец, все окрестные мусме. Но, изощренного японского колорита ради, мы не позовем на этот раз ни одного европейского друга, даже невообразимо высокого. Только Ива — да и его спрячем где-нибудь в уголке, за цветами и произведениями искусства.
…Когда сгущаются сумерки и зажигаются первые звезды, с прелестными поклонами начинают прибывать дамы. И вскоре наш домишко наполняется сидящими на корточках маленькими женщинами с неопределенной улыбкой в раскосых глазах; словно полированное черное дерево, блестят их прекрасные, тщательно убранные волосы; хрупкие тела теряются в складках чересчур широких одежд, которые отстают от согнутых спинок, словно готовы вот-вот соскользнуть вниз, и позволяют видеть изысканные затылки.
Немного печальная Хризантема и моя очаровательнейшая теща Лютик спешат влиться в эти группы, где зажигаются миниатюрные трубочки. Вскоре слышится шепоток сдержанных смешков, ничего не выражающих, но имеющих очень славный экзотический тембр, а потом начинается общее «Тук! Тук! Тук!» — сухой и быстрый стук о тонко лакированный бортик курительной коробки. По кругу ходят засахаренные фрукты с пряностями на разнообразных подносах замысловатых форм. Потом появляются прозрачные фарфоровые чашечки величиной в половинку яичной скорлупы, и дамам предлагают несколько капель чая без сахара в игрушечных чайничках или же чуточку сакэ (рисовой водки, которую принято подавать теплой в элегантных графинах с длинным, как у цапли, горлышком).
Некоторые мусме по очереди импровизируют на самисэне. Другие поют, пронзительно, с постоянными резкими перепадами, словно сбесившиеся цикады.
Госпожа Слива не в силах больше таить так долго сдерживаемые чувства, она окружает меня нежной заботой и просит принять огромное количество изящных сувениров: картинку, вазочку, маленькую богиню Луны из сацумского фарфора, неотразимого болванчика из слоновой кости; и я трепеща следую за ней по всем темным закоулкам, куда она увлекает меня, чтобы вручить свои подарки наедине…
Около девяти, шурша шелками, появляются три самые модные гейши Нагасаки — мадемуазель Чистота, мадемуазель Апельсин и мадемуазель Весна, которых я нанял по четыре пиастра за каждую — цена для этой страны баснословная.