Елена Арсеньева - Гори, венчальная свеча
В предсмертной ярости Эльбек кричал, и слова его пронзили Эрле, словно стрелы, жгли ее, словно пламень:
– Будь проклята ты! Будь проклято твое сердце! Да не найти тебе счастья на пути твоем! Пусть сгорит твое сердце, как горю я!..
Она и не знала, что прозрение – это такая мука; что понять не понятое прежде – это тоска и страдание… Ох, кажется, никогда в жизни еще не рыдала Лиза с таким отчаянием, как в тот миг, когда глядела на полыхавший посреди весенней степи огромный костер, в котором сгорал ее враг, ее злейший враг…
Человек, который ненавидел ее, потому что не умел любить иначе, как с ненавистью.
ЗАПОРОЖЦЫ
Глава 15
Лех Волгарь
Ой, полети, галко,Ой, полети, чорна,Тай на Сiч риби їсты.Ой, принеси, галко,Ой, принеси, чорна,Вiд кошового вiстi…
– Тихо, сербиян! – шикнул Панько. – Накличешь, гляди, сам чего не знай!
Миленко смущенно умолк, покосился на Волгаря. Тот чуть улыбнулся, стараясь приободрить молодого сербиянина, кому так-то полюбились запорожские песни, что он то и дело, мешая родные, сербские, и малороссийские слова и напевы, норовил затянуть только что услышанную песню. Но Панько, сейчас заставивший Миленко умолкнуть, тоже прав: не до тоски, не до печали нынче, когда солнце уже покатилось к закату, а лишь смеркнется, на байдаках опустят весла на воду и ринутся запорожские «чайки» к берегу – на штурм Кафы[23].
Лех опустил трубу, и призрак Кафы растворился в мареве. Надо надеяться, что и казацкие «чайки», весь день простоявшие в открытом море, столь же неразличимы с берега. В худшем случае в ослепительном блеске солнечных искр лишь черные точечки маячат!
Днем царил полный штиль, но под вечер поднялся ветерок. Ожили бессильно повисшие оранжевые, пурпурные и белоснежные паруса на кафском рейде, затрепетали, налились; помчались в море турецкие томбазы, итальянские бригантины, испанские каравеллы. Борони, Боже, чтоб хоть одну из них занесло сюда, где колышутся на волнах нетерпеливые «чайки»!
Казаки готовились к бою. Мылись, стиснув зубы, брились остро отточенными сабельными лезвиями; меняли исподнее. Проверяли оружие и сытно ужинали хлебом, салом и саломатой[24].
Лех Волгарь раза два хлебнул, обжегся и отложил ложку. Желтое летошнее сало тоже не лезло в горло. Он грыз сухари, запивая тепловатой, отдающей дубом водой из долбленки.
– Что ж не ешь, брате? – спросил Миленко, дуя на ложку и со смаком жуя ломоть сала на черном кислом хлебе. Вгляделся в хмурое лицо друга, перечеркнутое тонким шрамом, и тоже погрустнел, даже отложил ложку.
– Жарко, брате… – лениво отозвался Волгарь. Скинув сорочицу, он опустил за борт бадейку, опрокинул на себя прохладную, благодатную воду и наконец-то перевел дух.
– Ох вы, русы! – засмеялся Миленко, глядя на мокрую, в скобку стриженную голову своего побратима, невольно повеселев от того, что Лех пусть на миг, но скинул тяжесть с души. – Вы, русы, – медведи! Я слыхал, что по зимам вы спите в берлогах, а лишь только развеснеется, выходите на свои поля.
– Коли так, – ни с того ни с сего разобиделся долговязый Панько, – то вы, сербияне, – козлы горные! У вас даже краина такова есть – Черногория!
– Черногория – та же Сербь, – улыбнулся Миленко. – Скажут тебе – черногорец, значит, то серб. Я сам черногорец. И кралевич Марко, герой наш, был черногорец!
– Что ли, горы в той краине черны? – не унимался Панько.
– Горы?.. – рассеянно отозвался Миленко, вновь принимаясь за еду. – Горы? Нет, они зелены: лес на них стоит. Сини горы есть, когда издали глядишь… Вот говорят: Белая Русь, так что же, земля в ней бела?
– Бела, – промолвил Волгарь. – От снега бела. И в Великой Руси, и в Белой, и в Малой!
Он ознобно передернул плечами и умолк, более не слыша товарищей.
Поздней осенью 1759 года Алексей Измайлов очертя голову пустился в путь неведомый, не помышляя, сыщет ли славы и новой чести себе или же низринется в бездну отчаянную всякого зла, желая как можно скорее очутиться подальше от Нижнего Новгорода – средоточия злых шалостей своих, и от Москвы, от Измайлова, где отец его, князь Михайла Иванович, должно быть, уже получил и прочел прощальное послание своего непутевого сына, и отвратил от него взоры навечно, и обратил любовь свою на вновь обретенную дочь…
Нет, собственное прошлое не прибавляло бодрости и спокойствия Алексею; в смятении души он почти и не замечал пути своего: резко на юго-запад, на Рязань, Орел, Курск, а затем на Полтаву – неустанный путь прочь из сердцевины России к ее окраинам.
Понятно, Сечь нынче была уж не та, что век или даже полвека назад! Лишившись большинства своих вольностей, делавших ее почти самостоятельным государством в пределах Малороссии, Сечь, однако же, оставалась прежнею преградою меж миром христианским и мусульманским, миром православным и католическим; все так же обороняя юго-западные рубежи России в том краю, который малокровным европейцам чудился неким преддверием ада, ну, а запорожским казакам представлялся землей обетованной, несмотря на его пустынность, летний зной, зимнюю стужу, страшное безводье и губительные ветры. Сюда почти не могла досягать ни рука царского чиновника или пана-тирана, ни власть гетмана.
В селе Старый Кодак, куда попал Алексей, стоял компанейский полк, сотником которого был Василь Главач. За сорок прожитых годов не нажил он никакого добра, кроме семнадцатилетней дочки Дарины, прижитой им от веселой полтавчанки (на грех, как известно, мастера нет!), а после ее недавней смерти взятой отцом к себе. Дарина стала любимой сестрой всей сотни благодаря своему необычайно легкому, веселому и приветливому нраву.
Хоть и не так уж была она хороша лицом, но при своих черных очах и румяных щечках гляделась лучше многих красавиц. Алексей редко встречал в жизни девушку, умеющую ловчее Дарины так обольстить на минутку юнца и вместе с тем привлечь к себе уважение седой головы. Чем-то она напоминала ему Лисоньку, в чем Алексей изо всех сил старался не признаваться даже себе. Не то чтобы снова стал он искать отрады и любви: любить он с некоторых пор зарекся. Но всякая печаль имеет свое время; и он невольно стремился нравиться пригожей дивчине. Впрочем, Алексею и стремиться к сему не надо было, ибо не встречалось ему еще глаз, кои не вспыхнули бы зазывно или не потупились стыдливо при виде его. И знакомство его с Дариною неминуемо уподобилось бы соединению огня с соломой, ибо Василь весьма к бравому москалю благоволил и с охотою принял его в свою сотню, как то водилось на Сечи, под выдуманным прозвищем, а не истинным именем. Алексей нынче звался, на малороссийский лад, Лехом, а вместо фамилии взял кличку Волгарь. Никак не мог он отделаться от воспоминаний о сей роковой реке! Развитию романа Леха и Дарины мешал один лишь казак по имени Славко Вовк.