Вики Баум - Гранд-отель
— Тоска по родным местам? — снова спросил Оттерншлаг.
— О подобном не может быть и речи, — с уверенностью светского льва, но не искренне ответил Крингеляйн.
Витте в оркестровой яме взмахнул палочкой, заиграла музыка.
— Дрянной оркестр, — сказал Оттерншлаг. Роль заботливого опекуна окончательно опостылела ему на этом скучном балетном спектакле.
Но Крингеляйн и ухом не повел. Ему оркестр очень даже нравился. Он погружался в музыку почти с тем же чувством, что и в теплую ванну в своем номере. Но в желудке была тяжесть и холод, казалось, там лежит металлический шар. Это был скверный симптом, так говорил врач. Боли, в сущности, не было — все ощущения неизменно оставались на той опасной грани, когда ждешь боли, а она не начинается. Только и всего. И от такой ерунды он скоро умрет… Музыка плыла к нему, тихие звуки флейт, мягкие голоса альтов. Крингеляйн взлетел и уплыл прочь со звуками музыки, уплыл туда, где под нарисованной луной на берегу нарисованного озера стоял нарисованный храм.
Балет на фоне этого пейзажа шел в полном соответствии с программой. Михаэль-стрелок с белыми, как мука, икрами, в коричневом бархатном жилете, выбежал на сцену, взметнулся в высоком прыжке, еще и еще подпрыгнул, — он взлетел над сценой, как на натянутом канате. Своими движениями он показывал, что хочет подстрелить птицу, голубку, которая живет в храме. Фейерверком прыжков промчавшись по сцене, Михаэль выстрелил из лука и вслед за стрелой убежал в кулисы.
Аплодисменты. Пиццикато в оркестре. На сцене появляется Грузинская. В последние минуты антракта она все-таки надела костюм раненой голубки — огромная капля крови, рубиновое стекло, багровеет на белом шелковом корсаже. Она смертельно устала, но остается легкой, невесомо легкой, и смиренно умирает, крылья-руки мелко трепещут и опускаются. Она трижды пытается подняться с земли, но уже не может взлететь. И наконец, склонив голову на тонкой длинной шее к коленям, она умирает, бедная, погибшая подстреленная птица с большой раной на груди — осветитель направляет на рубин луч голубого света.
Занавес. Аплодисменты. Причем довольно громкие аплодисменты, если принять во внимание, что театр почти пуст и ладоней, чтобы рукоплескать, в нем совсем мало.
— Da capo[9]? — спрашивает Грузинская, не вставая со своего места.
— Нет! — шепотом отвечает из кулис Пименов — это громкий, полный отчаяния шепот-крик.
Аплодисменты смолкли. Все кончено. Грузинская еще несколько минут лежит на сцене, легкая, как перышко, умершая в танце. На ее руки, ноги, лицо оседает пыль. Впервые в жизни ее не вызывают на бис после этого танца. «Больше не могу, — думает она. — Да, я сделала все. Больше я не могу».
— Очистить сцену! — кричит помощник режиссера.
Грузинской не хочется вставать, ей хочется лежать здесь, посреди сцены, уснуть, забыться сном. Наконец к ней подходит Михаэль, поднимает ее, ставит на ноги.
— Спасибо, — по-русски благодарит она и, распрямив плечи, идет к своей уборной. Михаэль сворачивает в коридоре налево, ему пора переодеваться для па-де-де.
Медленно подойдя к уборной, Грузинская толкает дверь носком балетной туфли. Вошла, упала на стул перед зеркалом и посмотрела на пыльный разлезающийся шелк туфли. Ее ноги устали, безмерно устали, в них была тяжесть, изнеможение, они страшно устали танцевать. В безжалостном свете лампочки над зеркалом к ней приблизилось встревоженное старческое личико Сюзетты, в руках у компаньонки шелестел костюм для па-де-де.
— Оставь, — сухим шепотом приказала Грузинская. — Мне плохо. Я не могу. Оставь меня! Оставьте меня, вы, все! Принеси выпить, — сказала она погодя. Ей хотелось ударить Сюзетту по растерянному старческому лицу, потому что внезапно Грузинская заметила в нем неуловимое сходство со своим лицом. — Fichemoi le paix![10] — властно крикнула она. Сюзетта исчезла. Еще несколько минут Грузинская вяло просидела перед зеркалом, потом сорвала с ног туфли. «Хватит, — думала она. — Хватит! Хватит!»
В балетном трико, в костюме птицы, она бросилась бежать. Отшвырнув балетные туфли, надев уличные, она набросила на плечи старое пальто и так, чувствуя, что горло судорожно сжимается от горечи, выбежала из театра. Вернувшаяся из актерского буфета Сюзетта со стаканом портвейна в руках обнаружила, что уборная пуста и безмолвна. За рамой зеркала торчала записка: «Я больше не могу. Пусть танцует Люсиль». С этим листком Сюзетта засеменила к сцене. На десять минут театр обезумел, но потом занавес все же поднялся и спектакль продолжался по программе: русские народные пляски, па-де-де, танец вакханок. Пименов и Витте руководили спектаклем, словно два старых генерала битвой, когда король сбежал: им пришлось прикрывать отступление разбитой армии.
Но пока танцовщицы на сцене размахивали муслиновыми шарфами и рассыпали по подмосткам четыре сотни бумажных роз из огромных корзин, пока Михаэль выделывал прыжки фавна, пока растерянная Сюзетта вела в дирекции телефонные переговоры с шофером-англичанином Беркли, — все это время Грузинская бежала по Тауенцинштрассе, не разбирая дороги, в глубоком отчаянии.
Берлин был светел, громогласен, многолюден. Берлин с любопытством и насмешкой глазел на ее нагримированное, с размазавшейся по щекам краской, полубезумное лицо. Жестокий город — Берлин. Грузинская перешла на другую сторону улицы, здесь прохожих было меньше. Она проклинала этот город. Хотя воздух был теплым и мягким в этот мартовский вечер, ее знобило, старое шерстяное пальто отсырело. Грузинская прерывающимся шепотом бормотала слова, которые теснились в горле, причиняя боль. Ей казалось, что она плачет, но слез на самом деле не было. Обведенные синим сценическим гримом, глаза становились все суше и горели. «Никогда больше, — думала она. — Никогда больше. Никогда. Хватит. Кончено. Никогда больше». Спотыкаясь, она бежала все дальше, словно ища спасения от этой мысли, бежала некрасиво, неловко, она не владела своим телом, и оно при каждом шаге бессильно клонилось к земле. На мостовую перед Грузинской упал яркий свет из витрин цветочного магазина, и она остановилась, обернулась. Огромные чаши с ветвями магнолий, кактусы, изогнутые линии ваз, над которыми поднимались на тонких стеблях орхидеи. Утешение? Нет, нежная красота цветов не дала даже слабого утешения. У нее озябли руки — она только сейчас это заметила и принялась шарить в карманах старого пальто в поисках перчаток. Их не могло там быть — уже восемь лет она не носила это пальто, лишь накидывала его в уборной, чтобы уберечься от сквозняков, которые свистят в театрах всего мира. И ей вдруг привиделись зашнурованные корсажи, железные двери с лампочками запасных выходов, убегающая из-под ног, наклонно скользящая куда-то сцена. «Никогда больше, никогда! — снова подумала она. — Никогда». Старомодное пальто было длинным, оно скрывало балетный костюм, но идти в нем было трудно. Вздернув повыше полы, она отошла от витрины цветочного магазина и бездумно свернула в тихий переулок. Мельком она заметила в какой-то витрине статую Будды — невозмутимый, бронзоворукий, он восседал в антикварной лавке и пытался внести спокойствие в рушащийся мир Грузинской. «Никогда больше не буду танцевать. Никогда. Никогда». Она искала спасительные слова, которые могли бы утешить, и слова со слезами рвались из горла.