Елена Арсеньева - Несбывшаяся весна
Деревенские же бабы научили тетю Любу готовить щелок в кадке: заливать древесную золу кипятком, а чтобы щелок дольше не остывал, в него нужно было бросить раскаленный в печке камень-голыш. Из Воротынского района ей привезли самодельные спички. Делали их так: сушили полено, из него делали палочки длиной около двадцати сантиметров, окунали их в серу (где ее доставали только?!). Это называлось «спички серить».
Со спичками было очень трудно. В госпитале Ольга видела, что некоторые раненые наловчились прикуривать от увеличительного стекла. У кого такие стекла имелись, очень их берегли. Скрутит владелец этакого сокровища «козью ножку», склеит ее языком, засыплет махорку, умнет прокуренным пальцем и, достав из нагрудного кармана гимнастерки увеличительное стекло в латунной оправе с резной ручкой длиной в полкарандаша, начнет старательно ловить солнце, сводя луч в ослепительную точку на черной букве газетного текста. И вот уже течет тонкой струйкой дымок с едким запахом. Несколько раз причмокнет раненый, раскуривая, да и затянется, заведя глаза от удовольствия…
Многие сестры тоже начали курить, тем паче что папиросы или махорку выдавали в пайке. В пайке санитарок ничего такого не было, а впрочем, Ольга никогда и не хотела закурить. Добро бы еще был тонкий, ароматный табак, который курила когда-то Клара Черкизова, сжимая изящные пахитоски в густо накрашенных, темных губах (Ольга видела у нее старую фотографию), а то ужасная махорка…
– А вон тот мильтончик ничего, – прервала ее мысли Зоя, которая шла, рассыпая по сторонам игривые взгляды и улыбки, и Ольга рассеянно оглянулась, скользнула глазами, пошла дальше.
Она привыкла к мужскому вниманию. Чуть только мужчина начинает приходить в себя после ранения, он становится таки-им ухажером, что только держитесь, девочки-скромницы! Мужикам безразлично, кто ты – врач, сестра или санитарка. Им даже неважно, сколько тебе лет. Главное, что у тебя милое личико, стройная фигурка, хорошенькие ножки. Нет, это тоже не имело особенного значения! Главное, что ты вообще женщина , а значит, создана для того, чтобы можно было отпустить тебе комплимент, рискованно пошутить, а если ответишь – поиграть с тобой глазами, лапнуть мимоходом или – это куда лучше! – притиснуть к стенке в укромном уголке и попытаться поцеловать. Но самое милое дело для поздоровевших, оживших мужиков – заманить тебя в бельевую, или в кладовку, или в операционную, или перевязочную и там, завалив на кушетку, на каталку, на узлы с бельем, а то и просто на пол, торопливо растолкать твои ноги коленями и утолить похоть, которая не давала покоя и не находила утоления с самого начала войны. Скорей-скорей, чтобы главврач, не дай бог, не застал! Слишком надолго эти парни и мужчины были оторваны от своих девушек и женщин, чтобы думать о каких-то там высоких материях. Все стало таким простым, таким незамысловатым – тело к телу! Вот раненый мужчина, у которого есть, наверное, невеста, любимая или даже жена… Но где она? Далеко… Ему скоро предстоит вернуться на фронт и, очень вероятно, быть там убитым. А вот медсестра или санитарка. Может быть, она ждет с фронта жениха, любимого, мужа. Может быть, она его никогда не дождется. Может быть, ей так и суждено прожить век одной. Так зачем упускать возможность хотя бы ненадолго испытать счастье? Пусть даже не счастье, а удовольствие. Хотя бы ненадолго почувствовать себя любимой и желанной женщиной, у которой есть – на минуточку, но есть! – опора и защита, которая нужна еще кому-то, кроме самой себя. И пусть им нужно таиться и встречаться урывками, украдкой, и пусть за ними будут следить осуждающие или насмешливые глаза, пусть они очень скоро расстанутся и не увидятся никогда, и забудут даже имена друг друга – эта минута жизни, минута счастья или хотя бы простенького животного удовольствия принадлежит им. Так стоит ли отказываться от нее?
Так рассуждали многие. Но не Ольга. Она слыла в госпитале недотрогой и привередой. Иногда она, не желая лгать себе, признавалась: встреться ей хоть кто-то, кто заставил бы сердце забиться сильнее, она не отказала бы ему ни в поцелуях, ни в ласках. Но она была холодна ко всем. Никто ей не нравился!
– Ты небось тоже однолюбка, как и мама твоя, – говорила тетя Люба, которая много что успела узнать от мужа о сердечных тайнах всех Русановых-Аксаковых, в том числе – о неизбывной любви Александры к Игорю Вознесенскому. О той любви, которая стала причиной всех ее несчастий…
Тетя Люба была уверена, что Ольга до сих пор страдает по Кольке Монахину. Жалеет, что дала ему от ворот поворот. Ну что ж, он оказался гордым – больше ни ногой в старый дом на улице Фигнер (бывшей Варварке). Тетя Люба не верила, что Ольга о Николае почти не думала, не вспоминала. Но это было так. А если и вспоминала, то один лишь тот ужасный разговор около развалин завода имени Ленина. Если были какие-то чувства, они все в ту кошмарную воронку канули. Все без следа были погребены под развалинами!
Ольга не жалела о том. Она накрепко запомнила слова старушки из Дубёнок (заветные чулочки ее, выстиранные и подштопанные, лежали в ящике комода в Ольгиной комнате в ожидании своего часа) о том, что выйдет замуж через два года: в 43-м году, значит. И не спешила, хотя к ней иногда сватались госпитальные ухажеры. А как же, сватались, и еще как! Но Ольга отказывала всем, потому что твердо знала: ее час, день и год еще не настали.
– А этот черноглазый еще симпатичней. И как на тебя смотрит, ну погляди, Оля! – прошипела Зоя и даже за бок щипнула.
Усмехнувшись, Ольга обернулась – и споткнулась на ровном месте: «симпатичный черноглазый» оказался майором Поляковым. Он сидел на деревянной крашеной лавке у дверей кабинета, где проводился забор крови. Левая рука его была неестественно зажата в локте: значит, ватка со спиртом еще лежала там, куда вводилась толстая внутривенная игла. Его худое, чеканное лицо было бледно, черные глаза казались очень большими. И глаза эти неотрывно смотрели на Ольгу.
У нее перехватило горло. Но Поляков опустил глаза, и дышать моментально стало легче.
– Знакомый, что ли? – спросила любопытная Зоя, открывая перед ней дверь хранилища. – А меня познакомишь? Как его зовут?
– Представления не имею, – пожала плечами Ольга. – Фамилия его – Поляков, а как зовут – не знаю. Да какой он мне знакомый? Я его два раза в жизни видела: один раз в военкомате, а другой – в Кузнечной пристани, где я на укреплениях рвы копала. Приезжал туда по каким-то своим делам.
Тут она все же покривила душой. На самом деле Полякова она видела не дважды в жизни, а четырежды. Первая встреча произошла примерно за четыре года до ее прихода в военкомат и была случайной и странной. Ольга никак не могла забыть ту девушку, которую на ее глазах убил Верин. Не могла забыть, что она говорила. Ничего не понимала, ничего толком не знала, но осталось ощущение, будто та девушка спасла ее от смерти… или даже, может быть, от чего-то более страшного, чем смерть. Весь другой день после того трагического случая Ольга трусливо просидела дома, а потом не выдержала. Ей все казалось, будто она что-то должна сделать для той девушки, вернее, для ее памяти. В конце концов она отломила три веточки герани (это были любимые мамины цветы, особенно красные, но, как только ее арестовали, красные герани вдруг почти все погибли, словно почуяли беду, и тогда тетя Люба развела белые и розовые, которые не бог весть как прижились, но все же худо-бедно цвели) и, накинув куртку, спустилась во двор и зашла в подворотню. Там стоял какой-то краском [5] , держа в руках фуражку, и смотрел именно на ту стену, под которой позавчера лежала убитая девушка и около которой Ольга хотела оставить свои герани. Услышав Ольгины шаги, командир взглянул на нее черными глазами, которые казались еще больше оттого, что были окружены темными тенями, но, такое впечатление, даже не заметил. Положить при нем цветы было совершенно невозможно, и Ольга сделала вид, будто ей нужно просто пройти на площадь Минина. Почему-то она не скоро решила вернуться домой и принялась ходить мимо кремля и по набережной. Бедные гераньки обтрепало ветром, и Ольга в конце концов их выбросила, а заодно попыталась выбросить из памяти всю ту страшную историю вместе с сегодняшним командиром.