Елена Арсеньева - Последнее лето
– А мы сейчас поедим пьяной вишни, а потом ваты и рогаликов, – с горящими от жадности глазами сказал Шурка.
– Ты что? – удивилась Сашенька. – Нам тогда денег может не хватить. Еще ведь и на извозчике туда и обратно ехать, тетя Оля наказала, чтобы непременно на извозчике в цирк и из цирка, чтобы не толкаться в трамвае.
– Тете Оле можно и соврать, она ведь, бедняжка, доверчива, как Отелло, – небрежно отмахнулся Шурка, в первый раз употребив свое знаменитое выражение, а также впервые дав понять, что очень реально смотрит на жизнь – куда реальней, чем, к примеру, она, старшая сестра. – А денег у тебя не меньше рубля, на все хватит – и на вишни, и на прочее.
– Не хватит! – уперлась Сашенька. – Тем более что тетя Оля непременно потребует сдачу. Ты что, ее не знаешь?
Конечно, проще было внимательно посмотреть на цены и все просчитать в уме, авось в самом деле хватит денег, однако в Сашеньку словно бес вселился, да и, честно говоря, с математикой у нее всегда было туговато…
– Хватит! – упорствовал Шурка.
– Нет, не хватит! – злилась Сашенька. – Пошли отсюда.
– Ну, Сашенька, ну, купи вишни… – заканючил Шурка. – Или я тебе не песик-братик?
Перед этими словами Саша всегда становилась бессильна. Это были слова из сказки братьев Гримм: в сказке собачка и воробей ели из одной миски, и воробей называл собачку «песик-братик». В минуты особой сестринской любви Сашенька так и звала Шурика. Ну да, она и правда очень любила брата, но тут жадность непонятная обуяла, что ты будешь делать!
– Ну что ж, – сказал наконец Шурка, вглядевшись в надутое, упрямое лицо сестры, – не хочешь – как хочешь. Пошли, коли так настаиваешь.
Обрадованная Сашенька рванулась к выходу, однако у дверей что-то ее словно толкнуло – она обернулась и увидела Шурку стоящим у кассы. Миловидная, пухленькая барышня в кружевной наколке-короне била проворными пальчиками по кнопкам кассы, а «песик-братик» со своей обаятельной улыбкой, против которой, знала Сашенька, не мог устоять ни старый, ни малый, диктовал ей:
– Вафли-пралине – четверть фунта, «лоби-тоби» – столько же и еще полфунта вишни пьяной.
«Ты с ума сошел!» – чуть не крикнула Сашенька, однако опоздала: кассирша уже крутанула ручку сбоку аппарата и выбила чек. Протянула испещренную фиолетовыми значками узкую бумажную ленту Шурику и доверчиво улыбнулась, ожидая, что он сейчас достанет из кармана требуемые восемьдесят копеек.
Шурик поглядел на остолбеневшую сестру и повел левой бровью. Это движение придавало его мордашке особое, неповторимое, неоспоримое и неодолимое очарование. Однако сейчас Сашенька готова была его пристукнуть.
Разумеется, она сделала хорошую мину при плохой игре: с приклеенной улыбкой подошла и расплатилась. Шурик получил сладости, потом подхватил сестру под руку и повел на Покровку, где находилась остановка трамвайного вагона, идущего в Канавино, и успел втолкнуть ее в вагон за мгновение до того, как кондуктор дернул за веревку колокола и просигналил, что вагон отправляется. На извозчика денег всяко недостало бы, а трамвай стоил всего пять копеек. На цирковые дешевые лакомства им, объевшимся изысканной продукции «Жоржа Бормана» (Шурка честно поделился с сестрой, а ее любимых вафелек-пралине ей досталось даже больше на одну штучку!), и смотреть не хотелось. Все обошлось: конечно, «доверчивая, как Отелло» тетя Оля ничего не узнала, сдачу спросить вообще забыла. Однако воспоминание о том, как умело «песик-братик» обвел ее вокруг пальца, еще долго отравляло Сашеньке жизнь.
Ладно, сейчас хватит обо всяких глупостях вспоминать, надо побыстрей сделать заказ – и домой. Что там написала тетя Оля своим меленьким, гимназическим почерком?
Странно… почерк другой… довольно корявый. И написано не чернилами, а карандашом. И что написано! «Во здравие раба Божьего Егория молебствие…»
Господи милостивый! Что это, Саша перепутала бумажки? В церкви оставила не ту? Нет, о нет… Да. Увы, но – да. Вот растяпа!
– Изволите-с заказ сделать с доставкой, мадемуазель-с?
Изящный, нарядный приказчик в безукоризненной прическе а? la Capoule и с мягким взглядом карих глаз смотрел на нее с самой приветливой из всех существующих в мире улыбок, держа наготове блокнот и остро очиненный карандашик.
– Продиктуете мне-с или записочка-с имеется?
– Записочка? Нет, записочки не имеется, – промямлила Сашенька. – Лучше запишите сами, пожалуйста… Вишня пьяная и «лоби-тоби» по полфунта, потом вафли-пралине и кофе…
Она смотрела на витрину, сосредоточившись только на том, чтобы поточнее вспомнить заказ тети Оли, ничего, храни боже, не упустить, ничего не перепутать. Она старалась изо всех сил, ну а мысли о том, что подумала монахиня из Варваринской часовни, увидав оставшийся около поминальных записок клочок бумаги со списком: «мокко, аравийский, ливанский, мартиник…» – эти мысли Саша изо всех сил гнала из головы.
* * *– А помнишь, ты раньше на меня никакого внимания не обращал?
– Нет, не помню.
– Ну, Ми-и-тя… Ну, помнишь?
– Говорю, не помню!
– Мы тогда еще в танцкласс к Аверьяновым ходили!
– Куда?! О боже мой, Варенька, ты б еще вспомнила те времена, когда нас на ручках нянчили! Тогда я тоже на тебя внимания не обращал.
– На ручках нас нянчили в разных местах, ты и не мог обратить, а вот в танцклассе тебе нравилась Мариночка Аверьянова.
– Варенька, ты пошлости говоришь.
– Что ж тут пошлого? А меня ты Болячкой звал. Помнишь?
– Вот уж вовсе несусветно! Как у тебя только слова такие с губ идут?!
Слова шли с трудом, это правда, но не по причине пошлости и несусветности, а по причине лютого мороза. На исходе мягко тающего февраля вдруг похолодало до крещенского треска. И даже темные майны, образовавшиеся там, где на Волге вырубали лед для многочисленных городских ледников, опять позатянулись бледной, словно бы стеклянной, коркой.
Здесь, вдали от берега, чуть ли не за полверсты от Откоса, среди ледяных торосов и сугробов, в бледном желтом свете заходящего солнца, слабо сквозящего сквозь дымку, мир казался нереальным, почти неживым, замороженным и сонным. Чудилось, только двое в этом мире сохранили в себе живую жизнь, ходили по льду, топали сильно, чтобы ноги не мерзли, грели друг другу руки дыханием, а иногда, воровато оглянувшись (вдруг остальной мир все же не вымерз, а затаился вон за тем или за тем торосом и подглядывает за парочкой?!), быстро целовались, чувствуя больше тугую, румяную стылость щек, чем жар губ. Сильно прижимать к себе Варино лицо Дмитрию мешал колючий край башлыка, но отодвинуть этот край он отчего-то не догадывался и злился на недосказанность поцелуя. И Варины воспоминания о детстве его злили. Ему хотелось страсти, а не хихикающих бесед о давно, давно, давно прошедшем.