Сидони-Габриель Колетт - Клодина в школе
– Ты со мной никогда не делишься, а я тебе всё рассказываю!
– Что «всё»? Больно мне надо знать, что твоя сестра не платит ни за свой, ни за твой пансион, что эта олимпийская богиня осыпает её подарками, что у неё шёлковые юбки, что…
– Замолчи, прошу тебя. Если узнают, что я тебе это рассказала, мне не сносить головы!
– Тогда не приставай с вопросами. Будешь умницей – подарю тебе свою красивую линейку из чёрного дерева, обитую медью.
– О, ты такая добрая, так бы тебя и поцеловала, да ты рассердишься.
– Ну хватит. Завтра получишь линейку, если я не передумаю!
…Дело в том, что страсть к канцелярским товарам во мне утихает – это очень плохой признак. Все мои подружки (и я сама в недавнем прошлом) сходят с ума от «школьных принадлежностей», мы разоряемся на тетради из бумаги верже, серебристые обложки, карандаши из розового дерева, лаковые пеналы, в которые можно смотреться как в зеркало, ручки из оливкового дерева, линейки из красного и чёрного дерева вроде моей – с четырьмя медными рёбрами: при виде этой роскоши пансионерки, которым такая линейка не по карману, бледнеют от зависти. Ходим мы с большими адвокатскими портфелями, но одни щеголяют настоящим тиснёным турецким сафьяном, другие довольствуются подделкой. И если девчонки (и я тоже) к Новому году не переплетают учебники в яркие обложки, то лишь потому, что учебники им не принадлежат. Они – собственность коммуны, которая великодушно предоставила нам учебники с условием, что мы вернём их школе, когда покинем её навсегда. Поэтому мы терпеть не можем эти казённые книги, не чувствуем их своими и проделываем с ними самые ужасные вещи. На них вечно обрушиваются странные непредвиденные беды. Один мой учебник как-то зимой сгорел в печке, на другой почему-то сплошь и рядом опрокидывались чернильницы. Эти учебники прямо-таки притягивают к себе несчастья. После каждого события, наносящего урон злополучным казённым пособиям, мадемуазель Лантене начинает причитать, а мадемуазель Сержан разражается суровыми попрёками.
Люди добрые, до чего женщины глупы – дуры набитые (что девчонки, что женщины – один чёрт!). Подумать только, после «преступных поползновений» пылкого Дютертра я испытываю нечто вроде смутной гордости! Подобный факт отнюдь не делает мне чести. Но понять это нетрудно, я говорю себе: «Раз этот тип, знавший уйму женщин и в Париже и ещё невесть где, находит меня привлекательной, значит, я действительно не уродина». Это тешит моё самолюбие.
Я подозревала, что выгляжу неплохо, но как приятно получить этому подтверждение. Кроме того, мне приятно обладать тайной, о которой не догадывается ни дылда Анаис, ни Мари Белом, ни Люс Лантене – вообще никто.
Наставницы великолепно нас вышколили: все девчонки, включая третью группу, прекрасно усвоили, что ни в коем случае не следует лезть на переменке в класс, где закрылись наши учительницы. Однако дрессировка удалась не сразу. Раз сто, если не больше, кто-нибудь из учениц ненароком входил в класс и натыкался на нежную парочку. А бесстыдницы то обнимались, то увлечённо шушукались, и малышка Эме столь непринуждённо восседала на коленях у мадемуазель Сержан, что даже самые глупые девчонки терялись и, заслышав грозное «Ну что вам ещё?» директрисы, спасались бегством, устрашённые сурово нахмуренными бровями. Подобно другим, я частенько врывалась в класс, иногда даже нечаянно: поначалу красотки вскакивали при моём появлении, прерывая страстное объятие, и делали вид, что, поправляют друг другу причёску, но потом они перестали меня стесняться. Тогда и мне это наскучило.
Рабастан больше не показывается: он твердит во всеуслышание, что, дескать, страшится «этих страстей-мордастей». Сам он в восторге от своего каламбура, а Эме с директрисой ничего вокруг не замечают. Они так и ходят друг за другом, точно нитка за иголкой, и так беззаветно предаются любви, что я, потеряв всякую охоту их дразнить, почти завидую их чудесной способности забывать обо всём на свете.
…Ну вот! Свершилось! Всё к этому и шло! Вернувшись домой, я нахожу в кармашке портфеля письмо от малышки Люс.
Моя дорогая Клодина,
Я очень тебя люблю, а ты как будто не догадываешься – мне так горько. Ты ко мне и добра и не добра, ты отказываешься принимать меня всерьёз, я для тебя вроде собачки; ты не представляешь, какую боль ты мне этим причиняешь. А ведь нам могло быть так хорошо – посмотри на мою сестру и мадемуазель, они безумно счастливы и ни о чём другом не думают. Пожалуйста, если тебя не рассердило моё письмо, ничего не говори мне завтра утром в школе, мне будет очень неловко. По тому только, как ты со мной заговоришь днём, я сразу догадаюсь, хочешь ли ты быть моей любимой подружкой.
Целую тебя от всей души, дорогая моя Клодина. Надеюсь, что ты сожжёшь это письмо и никому не станешь его показывать, чтобы не причинять мне неприятностей – это было бы на тебя не похоже. Ещё раз целую тебя со всей нежностью и с нетерпением жду завтрашнего дня.
Твоя малышка Люс.
Право же, нет, не хочу! Я бы ещё подумала, окажись на месте Люс человек, превосходящий меня силой и умом, человек, способный причинить мне боль, принудить к покорности; Люс же – порочный зверёк, быть может, не лишённый обаяния, прилипчивый, мурлыкающий в ответ на малейшую ласку, но слишком безропотный и робкий. Я не люблю тех, над кем обретаю власть. Её письмо, милое и бесхитростное, я тут же разорвала, а клочки сложила в конверт, чтобы отдать их ей.
На следующий день утром я вижу её озабоченное личико, прильнувшее к окну, – она ждёт меня. Бедняга Люс, её зелёные глаза потускнели от тревоги! Но ничего не поделаешь, не могу же я лишь ради её удовольствия…
Вхожу. К счастью, она одна.
– Держи, Люс, это то, что осталось от твоего письма, – видишь, я недолго его у себя держала.
Ничего не говоря, Люс машинально берёт конверт.
– Чудачка! Что ты вздумала делать на этой галере – я хочу сказать, на галерее второго этажа, у запертой комнаты мадемуазель Сержан? Вот куда тебя занесло! Однако я ничем не могу тебе помочь.
– Как! – восклицает она в отчаянии.
– Ну да, Люс. Ты ведь понимаешь, это не потому, что я слишком добродетельна. Добродетели у меня пока с гулькин нос, я и не выставляю её напоказ. Но видишь ли, в ранней юности меня опалила большая любовь, я обожала одного человека, который на смертном одре заставил меня поклясться, что я никогда… Люс со стоном прерывает меня:
– Ну вот, всё издеваешься надо мной, не зря я боялась тебе писать – у тебя нет сердца. Какая я несчастная, и какая ты злая!
– Ты меня прямо оглушила! Что ты орёшь? Спорим, как надаю тебе по щекам, сразу вернёшься на путь истинный.