Клод Фаррер - Подружки
Неизбежным образом она снова начала обедать у матушки Агассен. Куда же пойти, проплакав от пяти до семи, не умывшись, не причесавшись, когда до города приходится тащиться в трамвае не меньше получаса? Машинально влезаешь в пеньюар и туфли, переходишь небольшую улицу Митры I, открываешь дверь с облезшими квадратами и грустно улыбаешься грузной и замасленной хозяйке:
– Та-та-та! Малютка Селия! Как живешь, красавица?
Но в первый раз – в воскресенье вечером, увы! на следующий день после этого ужасного бала! – пришлось очень тяжело. Нужно было перенести целый поток вопросов, выражений соболезнования, насмешек, советов:
– Красотка моя! Я тебе говорила, что твое Казино, твои свидания, твои мидшипы и все твои фигли-мигли, все это совсем «не серьезно»! Я тебе говорила, красотка моя! Помнишь ты, а?.. Ну ладно! У матери Агассен кое-что есть в голове, и вовсе не глупости!.. Не плачь! Я тебе устрою золотое и серебряное дело. А потому, хочешь сегодня хороший бифштекс?
Да, тяжело пришлось…
К счастью, милое предсказание бедной Жанник пело еще в глубине разбитого сердечка:
«Ваш мидшип? Пари, что если вы будете вести себя достаточно разумно и не станете бегать за ним, он будет опять пришит к вашей юбке раньше, чем успеют пройти две недели!»
Отчего же нет, Бог мой? Предсказание покойницы не могло быть ложным!..
Бедная Жанник! Маленький пароходик с желтой трубой проходил уже мимо мыса Балагие. Со штирборта старая башня с бойницами возвышалась над чудесным зеленым сосновым бором, окружающим Тамарис. С бакборта тянулся оливковый бархат Сепетского полуострова, чей узкий профиль выделялся между бирюзой неба и лазурью моря. За кормой Малый Рейд и его стальной архипелаг – эскадра – сверкал под распаленным золотым дождем, сыпавшимся с солнца. Бедная, бедная Жанник! Никогда она не увидит больше всего того, что она так сильно-сильно любила!..
По тулонским обычаям похоронный кортеж отправляется из дома усопшего в церковь и из церкви на кладбище самым дальним путем, чтобы как можно большее количество живых могло видеть покойника во время последней его прогулки. Сопровождающие гроб люди идут все время пешком, женщины впереди, мужчины позади. И элементарные правила приличия требуют даже для самого безвестного покойника пятнадцати или двадцати венков, двух балдахинов и трех надгробных речей. И в шести шагах позади гроба можно увидеть яркие зонтики и шляпы, пестрые, как радуга.
Войдя в калитку, Селия нисколько не удивилась тому, что весь сад был полон роскошных туалетов и шляп с султанами из перьев: маленькие куртизанки израсходовали кучу денег в честь покойной подруги. И, быть может, это изобилие перьев и роз было не столько смешным, сколько трогательным. Селия взглянула на свой собственный туалет – платье серого сукна, очень простое и строгое – и пожалела, что не выбрала ничего более красивого.
Пробило десять часов. Селия увидела движение в пестрой толпе, теснившейся на лужайках. Тело вынесли, и дроги начали спускаться по зигзагообразной аллее. Все быстро построились рядами. Мужчины обнажили головы, женщины крестились.
И кортеж отправился по извивающейся дороге.
Впереди шли три священника, молившиеся вслух. Перед ними несли серебряный крест – крест того, кто столь милосердно дал прощение Магдалине. За ними две лошади в попонах везли колесницу – по провансальскому обычаю, который не делает различия между детьми, девушками и молодыми женщинами, мать, скончавшуюся во время родов, провожают на кладбище точно так же, как ее новорожденного.
На четырех колонках колесницы было только четыре простых венка из иммортелей. Но на самом гробу лежала ослепительная груда лилий, орхидей и бульденеж, и они громогласно говорили о том, что бедный мертвец, который скоро сгниет под ними, был существом любившим и любимым, что у него было горячее и нежное сердце, которое другие сердца ценили и продолжали ценить, несмотря на болезнь, несмотря на смерть, даже в этом мрачном и зловонном ящике, который душистые растения обнимали, как живые и шелковистые руки.
Как полагается, впереди колесницы несли концы покрывала, лежавшего на гробе; и так как среди присутствующих не нашлось восьми платьев, которые не были бы ни красными, ни зелеными, ни желтыми, ни синими, ни оранжевыми, то остановились на четырех наиболее скромных – двух лиловых и двух кремовых; и четыре маленькие девочки, настоящие маленькие девочки, лет десяти – одиннадцати, которых подхватили у дверей соседней школы, дополняли эту часть кортежа и несли задние два конца. Слишком красивые платья казались еще более красивыми рядом с черными блузками школьниц. И они не были слишком чистыми, эти блузы… но Селия подумала, что Жанник, наверное, была бы довольна, что ее везут так, в сопровождении четырех лапок, запачканных чернилами или вареньем.
За ними, впереди остальной части кортежа, шли трое мужчин в трауре. И на этот раз Селия, которая вообще перестала было уже удивляться, разинула рот и широко раскрыла глаза.
Трое мужчин, которые при всем народе объявляли себя семейством Жанник, были: лейтенант флота герцог де ла Маск и Л'Эстисак, облачившийся в полную парадную форму, с эполетами, орденами, саблей и золотой портупеей; другой офицер, тоже в парадной форме; и граф Лоеак, маркиз де Виллен. Все трое шли с непокрытыми головами. У обоих моряков была повязка из крепа на рукаве, а у Лоеака такая же повязка на цилиндре.
За спиной Селии кто-то вполголоса спросил:
– Справа это Л'Эстисак?.. А слева? Я не могу разглядеть, не найду очков.
И кто-то отвечал:
– Налево? Это Рабеф, врач. Он прибыл из Китая.
– Но… Как так? У Рабефа только три нашивки. И разве он кавалер ордена Почетного Легиона?
– Да. Он сделал очень много в миссии Байара, в Се-Чуане, во время чумы.
– Да, да!.. Вспоминаю!.. Я не помнил имени. Что такое?.. У Л'Эстисака медаль за спасение погибающих!.. Мне кажется, что у него там трехцветная лента?
– Да, и даже золотая медаль. Он получил ее в Декаре, когда бросился в воду, чтоб спасти матроса. Море кишело акулами.
– Здорово!..
Дроги удалялись. Селия замешалась в задние ряды женщин и следовала за ними.
…Так, значит, два героя в последний раз провожали Жанник на вечный покой.
С глухим шумом гроб коснулся дна ужасной ямы. И могильщик с лопатой на плече оперся о мрамор соседнего надгробного памятника, бормоча бесконечные слова, как это принято.
Но Л'Эстисак только поднял горсть земли и бросил ее на гроб, не произнеся ни слова. И после него Рабеф – врач – тоже приблизился к могиле и бросил в нее большую охапку цветов, украшавших колесницу.
И только Лоеак де Виллен произнес единственное надгробное слово, совсем короткое: