Елена Арсеньева - Царица без трона
– Левое ухо вполы бело? – глумливо повторил Борис. – Ну а это мы сейчас поглядим! Зарежьте кобылу и вспорите ей брюхо!
И что же? Варвара все в точности угадала. Стало быть, срок Борисову царствованию и впрямь должен был истечь через семь лет.
В ту пору ему и это казалось величиной небывалой. Воскликнул самонадеянно: «Да хоть бы и семь дней!»
Как же, семь дней! Держи карман шире! Продвинувшись к трону крадучись, неслышными шагами, на кошачьих лапках, завладев желанной добычею, он уже не собирался ее выпускать. Тем паче что Варвара оказалась не вполне права. Не семь, а восемь лет просидел Борис на троне, но тут, видать, и вышел ему предел. Вот уже полки самозванца под стенами Москвы, осталась Борисову дому одна надежда – на Бога. На Бога – да вот еще на эту каменную бабу, которую государь приказал вытесать и притащить сюда, в подземелье, пред которой он сидит, словно какой-нибудь идолочтец в своем поганом капище.
А что, разве не так? Если не произойдет некоего чуда и не удастся разгромить лживого царевича, будут, будут-таки принесены этому идолу жертвы великие и страшные.
Борис, кряхтя, приподнялся с табурета, вынул из настенного светца факел и осторожно поднес его к стеклянице, которую держала в своей тяжелой лапище каменная баба. Стекляница была всклень наполнена маслом, из коего поднимался фитиль. Затеплился огонек, бросая причудливые сполохи на грубые, небрежно вытесанные черты.
Борис и не хотел, а усмехнулся. Вольно или невольно каменотесец придал статуе черты, крайне схожие с ликом царицы Марьи Григорьевны. Да, некогда Марьюшка Скуратова-Бельская была хороша, словно маков цвет, нежна, как розовая заря, голосок имела сладкий, будто у малиновки, птички певчей, но с годами сделалась станом объемна, поступью развалиста, увесиста, на язык груба и горлом громка, а уж черты лица… Где былая красота? На смену ей пришла одна свирепая надменность, щедро приправленная рябоватостью после перенесенной оспы. Впрочем, с лица воду не пить – Борис Федорович, сам слывший измлада красавцем, даром что рост имел маленький, всю жизнь придерживался сего мнения. Главное, что ближе и довереннее человека, чем жена, у него не было. Ну да, они ведь сидят в одной лодке. Когда колеблется трон под Борисом, колеблется он и под супругой его. А потому и злобствовала Марья Григорьевна, стоя подбоченясь пред сухоликой, сухореброй, словно бы источенной годами и лишениями инокиней Марфой, спешно доставленной из убогого Выксунского монастыря, где обреталась четырнадцать лет, в Москву, в Новодевичью обитель, потому и орала истошно:
– Говори, сука поганая, жив твой сын Димитрий или помер? Говори!
Монахиня, почуяв силу свою и слабость государеву, вдруг гордо выпрямилась и ответила с долей неизжитого ехидства:
– Кому знать об этом, как не мужу твоему?
Намекнула, словно иглой кольнула в открытую рану!
Борис – тот сдержался, только губами пожевал, точно бы проглотил горькое, ну а жена, вдруг обезумев от ярости, схватила подсвечник и кинулась вперед, тыкая огнем в лицо инокини:
– Издеваться вздумала, тварь? Забыла, с кем говоришь? Царь пред тобой!
Марфа уклонилась, попятилась, прикрылась широким рукавом так проворно, что порывом задула свечку.
– Как забыть, кто предо мной? Сколько лет его милостями жива!
Снова кольнула! Снова пожевал царь губами, прежде чем набрался голосу окоротить жену:
– Царица, угомонись. Угомонись, прошу. А ты, инокиня, отвечай: жив ли сын твой?
– Не знаю, – ответила монашенка, морща иссохшие щеки в мстительной ухмылке. – Может, и жив. Сказывали мне, будто увезли его добрые люди в чужие края да там и сокрыли. А куда увезли, выжил ли там, того не ведаю, ибо те люди давно померли – спросить некого!
И больше от нее не добились ни слова ни царь (не умолять же, не в ножки же ей кидаться!), ни царица, как ни супила брови, ни кривила рот, как ни бранилась. А лицо у царицы в эти минуты крайней, лютой злобы было точь-в-точь как щекастая, угрюмая морда этой вот каменной бабы, в которой Годунов видит последнюю надежду своего царствования.
Он обречен, и все, кого любил он, обречены. Это давно сулили небеса, в которых снова и снова возникало много знамений и чудес, с разными страшными лучами, и точно бы войска сражались друг с другом, и темная ночь часто делалась так ясна и светла, что ее считали за день. Иногда видны были три луны, иногда три солнца; по временам дули такие ужасные вихри, что сносило башни с ворот, стволы в двадцать и тридцать саженей [31] и кресты с церквей. Пропали рыбы в воде, птицы в воздухе, дикие звери в лесах; все, что ни подавалось на стол, вареное или жареное, не имело природного вкуса, как бы ни было приготовлено. Собаки пожирали других собак, волки волков. Часто можно было видеть при дороге только их ноги и головы. На литовской и польской границе несколько ночей слышен был такой вой волков, что люди приходили в ужас; звери собирались несколькими сотнями, почему люди не могли ездить по дорогам, если не были их сильнее, чтобы иметь возможность оборониться от нападения. В степях и окрестностях Москвы поймали средь бела дня несколько черно-красных лисиц, в их числе одну дорогую, за которую какой-то немецкий купец дал триста талеров.
Видна была и комета в воздухе, очень яркая и светлая, над всеми планетами, в огненном знаке Стрельца, что, без сомнения, означало бедственную погибель многих великих князей, опустошение и разорение земель, городов и деревень и великое кровопролитие.
Что и сбылось!
Если случится самое страшное… если Москва не устоит… если Самозванец воссядет на русский трон, а головы Годунова и его семьи полетят с плеч… рано или поздно эта каменная баба сумеет довершить дело, начатое, но не довершенное 15 мая 1591 года в Угличе. Как только догорит масло и стекляница лопнет от жара, огонь неминуемо попадет на рассыпанный внизу, у подножия статуи, порох.
Борис Федорович повозил башмаком по полу, почти с наслаждением ощущая, как перекатываются под ногой мелкие свинцовые бусинки. Пороху здесь много, весь пол им усыпан. Да еще не меньше полусотни мешочков и бочонков стоит вдоль стен. А то и больше. Ох как рванет, как взлетит на воздуся Кремль вместе со всеми его новыми насельниками!
А ему, Борису Годунову, государю Борису Федоровичу, уже будет все равно. И семье его – тоже. Федору, Марье Григорьевне… Ксении.
Царь опустил на руки седую голову. Никогда неотвратимость погибели не вставала пред ним с такой отчетливостью и ясностью, как в эту минуту. Надежда – о, конечно, надежда тлела в сердце, однако безысходность одолевала ее. Наедине с собой этот великий притворщик мог не притворяться. Все кончено, все кончено! Остались считаные дни всевластия Годунова! Истекает время, когда все трепетало пред Борисом!