Елена Арсеньева - Государева невеста
– И думать не смей! – замахал руками Алексей Григорьич, когда Федор намекнул: нельзя ли, мол, отсидеться, может, дня через два-три блажь царева пройдет?.. – Лучше мы тут вокруг потопчемся – глядишь, милостивец и одумается.
«Милостивец!» – Федор раздраженно передернул плечами: ехать куда-то к черту на рога не хотелось отчаянно, особенно теперь, когда Александр Данилыч заболел и события могли принять самый неожиданный характер. А его, Федора, удаляли, лишали возможности принимать в них участие, влиять на них!
– Да что ты его гонишь? – вмешался Василий Лукич, молчавший доселе. – Ведь есть же средство остаться. Можно испросить ему прощения, намекнув государю, чьими придумками выбит из седла Данилыч…
– Еще не выбит! – возразил Алексей Григорьич, а похолодевший Федор смог дух перевести.
Первое дело – и впрямь Данилыч еще в силе, мало ли, как все обернется. Но если даже и сложатся обстоятельства благоприятно, он ни за что, никогда, нипочем не хотел бы, чтобы Мария узнала о том роковом участии, кое он принял в судьбе ее отца. Пусть князь чувствовал себя в ее присутствии как бы отравленным смертельной тайной, пусть порою втихомолку угрызался совестью – все ж лучше, чем увидеть ненависть в ее глазах! Ведь если дядюшки скажут хоть кому-то… нет ничего тайного, что не стало бы явным! Если и суждено Марии узнать когда-нибудь секрет той шахматной партии, то потом, когда-нибудь потом, когда она уже полюбит его настолько, что всякую вину его будет готова обратить в достоинство, как и диктует истинная любовь.
«А возможно, даже и хорошо, что меня не окажется при ближайших событиях, – рассудил Федор: некое смутное чувство подсказывало ему, что разворот их может быть весьма стремителен. – Она будет в отчаянии, а я появлюсь как раз вовремя, чтобы утешить… И она будет думать обо мне – я знаю, чувствую это!»
Он ощущал любящим сердцем: Марии необходимо дать время привыкнуть к новому чувству, внезапно зародившемуся в ее душе. Конечно, с одной стороны, с глаз долой – из сердца вон, однако, с другой стороны, женщины жалеют страдальцев, а жалеть – по-русски значит любить. Нет, убеждал себя Федор, все складывается удачно, ехать нужно немедля, но, боже мой, какой тоской наполнялось его сердце при одной только мысли об этой вынужденной разлуке! Он знал о себе, что навеки запечатлел Марию в сердце своем, а она?.. Ревность терзала его, и была та ревность столь сильна, что заглушила другое чувство, некий вещий, природный, почти звериный инстинкт, властно призывавший ослушаться, затаиться, не выпускать из поля зрения ни Марию, ни ее отца, ни дядюшек…
Итак, он уехал, и даже не удалось улучить минутки крадучись пробраться в дом на Преображенском, хоть издали взглянуть на нее. Дядюшки не успокоились, пока не взгромоздили Федора в возок – благо большая часть багажа, с опозданием прибывшего из Франции, так и стояла нераспакованная. Конечно, князь был тронут этой, казалось бы, искренней заботою о нем… но, когда скука долгого пути овладела им всецело и ничего не оставила сердцу, кроме уныния и тоски, он понял, что ни о ком, кроме себя, дядюшки, разумеется, не заботились: они охотно удалили с пути Федора, как удалили бы всякого, могущего помешать возрастающему долгоруковскому благополучию.
Не будь князь столь отягощен печалью, имение Ракитное, неожиданно свалившееся ему в собственность, могло бы утешить, ибо стояло на высоком берегу Воронежа, с коего открывался чудный вид на реку и пологий, низменный, простор – так называемый Ногайский берег. Впрочем, только в том и была радость, потому что хозяйство находилось в состоянии заброшенности, какая бывает именно в дворцовых, не имеющих крепкой, властной руки имениях. Староста, по мнению Федора, был сущий разбойник и до того в штыки принял нового хозяина, что молодой князь начал опасаться, как бы однажды не получить хорошую порцию отравы в жареных грибах, коими кухарка с унылым постоянством норовила потчевать его всякий день, хотя он их в рот не брал. Без оружия и в одиночку князь Федор теперь шагу не делал. Конечно, можно было от угрюмого Кузьмы избавиться, но тогда все работы по имению уж наверняка встали бы, ибо не поправление хозяйства заботило князя, а лихорадочное ожидание известий из Петербурга.
Василий Лукич обещал племяннику писать непременно дважды в неделю; слово свое он сдерживал – может быть, из аккуратности, но скорее всего оттого, что ему бесконечно приятно было снова и снова смаковать подробности происходившего, как бы переживая заново столь обнадеживающие события, так что очень скоро перед Федором выстроилась четкая хроника событий, которые он вызвал своею волею, как злой колдун своим свистом вызывает на море бурю.
* * *Итак, после нескольких сильных припадков здоровье светлейшего вдруг начало поправляться, хотя у него самого уже столь мало оставалось надежд на выздоровление, что он писал духовную и последние завещательные письма, в которых всячески пытался устроить судьбу своей семьи.
Пока светлейший хворал, царь навещал его реже и реже. 20 июля к Меншикову пожаловала вообще одна Наталья Алексеевна, без брата. Учитывая их взаимную приязнь, описать сей визит можно двумя словами: «Пришла – ушла». 29 июля, впрочем, самочувствие Меншикова улучшилось настолько, что ему было разрешено выезжать из дома. Вечером этого дня он вместе с Петром участвовал в церемонии открытия моста через Неву и проехал по нему в карете.
И это почти все его общение с царем!
Да, Долгоруковы с успехом последовали советам князя Федора: за пять недель, когда Меншиков практически был лишен возможности контролировать поведение будущего зятя, они освободили юнца из-под опеки светлейшего и вовлекли его под свое влияние.
Раньше Петр был почти неразлучен с «батюшкой». После выздоровления Данилыча он избегал с ним встреч, а если они все же случались, то были весьма кратковременны или прилюдны. Петр вдобавок избегал свиданий с невестой, причем настолько демонстративно, что даже иностранные послы заметили это и сделали доносы своим правительствам.
Князю Федору, читавшему дядюшкины письма, иногда казалось, что он снова сидит перед шахматной доской напротив светлейшего, который затаился, обдумывая следующий ход.
Как пойдет Меншиков? Что предпримет? Не замечать охлаждения царя он не мог. Если даже допустить, что он сам не подозревал о тучах, сгустившихся над головой, у него было немало прихлебателей, готовых донести до его ушей молву, носившуюся среди придворных. То есть исходить следовало из того, что он видел опасность.
Ну и что?
Василий Лукич не сообщал Федору ни о каких решительных шагах светлейшего – только о том, что он расслабился до неузнаваемости. То ли Меншиков тешился иллюзиями: помолвка Марии свершилась, царь не посмеет ее расторгнуть? Какая глупость: как будто он сам же не содействовал предыдущему царю расторгнуть даже не помолвку – брак с ненавистной Евдокией Лопухиной и заточить ее пожизненно в монастырь! То ли он смирился со своим падением и считает, что все утрачено безвозвратно и восстановить прежние отношения с царем невозможно? Слабо верилось! Меншиков – смирился? Меншиков – покорился судьбе? Да разве что в помрачении рассудка! Но никто не мог вообразить его расслабленным… никто, кроме князя Федора, хорошо знавшего, как действует на человека мятный яд Экзили. И все-таки даже он не верил, что ничтожная доза вмиг сокрушила такого колосса, как Александр Данилович Меншиков. Может быть, светлейший втихомолку обдумывал события и строил планы снова прибрать к рукам нареченного зятя и нанести удар по Долгоруковым раньше, чем они сумеют расправиться с ним?