Сидони-Габриель Колетт - Дом Клодины
Вот она и сбежала. Куда? Надолго ли? Я не боюсь, что её раздавят или украдут: когда чужой протягивает к ней руку, она особым образом извивает шею и ощеривается, что отпугивает самых бесстрашных. Но есть ведь лассо, душегубки…
Проходит день.
– Госпожа, Беллод не вернулась.
Ночью шёл дождь – уже по-весеннему тёплый. Где шляется эта бесстыдница? Поди, голодает; правда, она может пить: лужи, ручьи в её распоряжении.
Перед решёткой у входа в сад дежурит промокший пёсик.
Он тоже дожидается Беллод… В Булонском лесу я расспрашиваю знакомого сторожа, не видел ли он большой чёрной собаки с рыжими лапами, надбровными дугами и брылями… Он качает головой:
– Ничего такого я не видал. Что я сегодня видел? Немного. Почитай, ничего. Дама поспорила с мужем… господин в лаковых туфлях спросил, нельзя ли снять двухкомнатную квартиру в доме сторожей, он, дескать, бездомный… Так что, ничего примечательного.
Проходит ещё день.
– Беллод всё ещё в бегах, госпожа…
В одиннадцать часов, отправляясь на прогулку, я решаю облазить все зелёные насаждения Отёя.[66] Ещё скрытая весна ощущается уже во всём, даже в ветре: чуть он сильнее – и ощущение острее, чуть он слабее – и ощущение мягче и нежнее. Чёрной с рыжим собаки нет как нет, зато показались рожки будущих гиацинтов и уже стали большими листики аронника. Заблудшая голодная пчела тычется во влажный мох, её можно взять в руки и согреть, не боясь, что она ужалит. Под мышкой у каждой веточки бузины торчит нежно-зелёный росток. Шестилетний опыт приучил меня узнавать в хриплой трели, в краткой хроматической гамме, которые с февраля издаёт птичья глотка, голос великого певца – отёйского соловья, хранящего верность своей роще, голос, озаряющий весенние ночи. Сегодня утром он разучивает у меня над головой забытые за зиму арии. Вновь и вновь принимается он за свои гаммы, сам себя прерывая хриплым смешком; в нескольких нотках уже звенит хрусталь майской ночи, и, стоит мне закрыть глаза, как я, помимо воли, связываю эти ноты с душным ароматом цветущей акации…
Но где же моя собака? Я иду вдоль частокола из каштановых реек, переступаю через железную проволоку, натянутую низко над землёй. Чья извращённо понятая забота о людях множит эти изгороди и проволочные заграждения, стремясь отвадить любителя пейзажа и предоставляя ему все возможности переломать себе ноги? Я возвращаюсь назад, устав от всех этих укреплений, загородок, заслонов, зелёных штакетников… И кто-то ещё смеет упрекать городские власти в том, что они запустили Булонский лес!
Что-то шевелится за одной из этих бесполезных баррикад… Что-то чёрное… рыжее… белое… жёлтое… Моя собака! Это моя собака!
Будь благословенен муниципалитет! Слава вам, охранительные заборы! Поклон вам, ниспосланные провидением ограды! Между автомобилями мелькает моя собака, а с ней ещё – один, два, три, четыре, пять – пять собак. Беллод окружена пятью грязными, задыхающимися, доведёнными до изнеможения и даже кровоточащими, словно только что из драки, псами, самый здоровый из которых едва ли достигает в холке… тридцати сантиметров…
– Беллод!
Перевоплотившись в Селимену,[67] она меня не заметила. Вопреки своей натуре добродетельная, недоступная кому попало, услышав мой голос, она теряет самообладание и тут же падает ниц, призванная к порядку…
– Ах, Беллод, Беллод!
Она пресмыкается, умоляет простить. Но я тяну с прощением и театральным жестом указываю поверх фортификаций на стезю долга и путь домой… Она без колебаний одолевает преграду и легко, в несколько прыжков, отрывается от своры пигмеев с высунутыми языками…
Зачем я её отпустила? А если она повстречает на своём пути соблазнителя ей под стать?..
– Госпожа, Беллод вернулась.
– С пятью шавками?
– Нет, госпожа, с одним большим псом.
– Ах, батюшки, где он?
– Там, на лужайке.
Да, вот он, и я со вздохом облегчения вспоминаю слова песни: «Муж с женой должны подходить друг другу…» Новый поклонник Беллод – немецкий дог, с тупым взглядом, не темпераментный, в ошейнике и наморднике зелёной кожи; зато по всем параметрам – в ширину, высоту, длину, – слава провидению, ну просто вылитый телёнок.
ДВЕ КОШКИ
У Муны, персидской голубой кошки, один котёнок, плод любви и мезальянса неизвестно с кем, наверно, с каким-нибудь полосатиком. Одному Богу известно, сколько полосатиков бродит по садам Отёя! Ранней весной в дневные часы, когда над оттаявшей землёй поднимается пар и она источает особый запах, иные участки земли, уже взрыхлённые, ждущие семян и саженцев, кажутся словно кишащими змеями: это полосатые сеньоры, пьяные от дурманящих испарений, выгибают спины, ползают на животе, бьют хвостами и трутся то правой, то левой щекой о землю, чтобы пропитаться многообещающими весенними ароматами, – так женщина пальчиком, смоченным в духах, дотрагивается до заветного местечка за ушком.
Наш котёнок – сын одного из полосатиков. Полоски он унаследовал в качестве родовых признаков от далёкого дикого предка. А от матери у него голубоватый налёт и особая пушистость, неощутимая на ощупь, как прозрачный персидский газ. Он явно будет хорош собой, он уже восхитителен; мы стараемся звать его Каравансарай, но впустую, потому как кухарка с горничной – персоны весьма рассудительные – переделывают Каравансарай на Муму.
Этот котёнок грациозен в любое время дня. Шарик из бумаги пробуждает его любопытство, запах мяса превращает его в крошечного рычащего дракончика, а пташки, летающие так быстро, что он не может уследить за ними, приземляясь на подоконник и клюя крошки, доводят его, наблюдающего за ними через стекло, до нервных припадков. У него растут зубки, и оттого он очень шумно сосёт мать. Этот невинный малыш угодил в самую серёдку драмы, даже трагедии.
И началась она в тот день, когда Нуар дю Вуазен[68] – ну чем не дворянское имя? – оплакивала на заборе потерю своих деток, утопленных утром. Плач её был сродни плачу всех матерей, лишённых своего дитяти, – безостановочный, на одной ноте; между двумя воплями она едва успевала набрать воздуху в грудь; жалоба следовала за жалобой; это было ужасно. Кроха Каравансарай наблюдал за ней снизу. Задрав голубоватую мордочку, он уставился на неё глазами цвета мыльной воды, ослеплёнными ярким дневным светом, и не осмеливался играть… Нуар дю Вуазен заметила его и словно в помешательстве спрыгнула вниз. Обнюхав его и обнаружив чужой запах, она с отвращением издала хриплое «кх-х-х», стукнула его по щеке, ещё раз принюхалась, лизнула в лоб, в ужасе отступила, вернулась, проронила нежное «р-р-р» – словом, всячески выразила сожаление, что ошиблась. Чтобы принять какое-то решение, ей не хватило времени. Подобная голубому лоскутку облака, несущему с собой грозу, и ещё более скорая, на неё надвигалась Муна… Нуар дю Вуазен, которой напомнили о её горе и призвали блюсти территориальные законы, исчезла, и весь этот день был окрашен в траурные тона её доносящимся издалека плачем…