Екатерина Мурашова - Глаз бури
«Что ж я играю всю эту пошлость? – подумала она. – Да еще и как бы любуюсь собой со стороны. Недостойно. Недостойно, Софи! Ты, девушка с передовыми взглядами, ведешь себя как салонная барышня из восемнадцатого века…»
– Послушайте меня, Петр Николаевич, – серьезно и строго сказала она. – Я, право, не знаю, как нашу с вами ситуацию разрешить. Все, кроме вашей матушки, хотят нашего брака. Моя маман говорит: «это все устроит». Вам не претит?
– Что мне до того, как другие говорят! Что ты, Соня, скажешь?
– Я, Петя, пытаюсь честно все обдумать. Но вот что мешает: сомнения – позволено ли в таких вещах расчетом решать? Не должны ли чувства вперед говорить?
– И что ж твои чувства говорят?
– Не знаю, Петя, не знаю, – в этом все дело.
– Может быть, вы… может быть, ты другого любишь?
– Да нет, нет же! – Софи досадливо всплеснула руками и зажмурилась. – Никого я не люблю – так вернее. И достойно ли мне при таком раскладе соглашаться на ваше, Петр Николаевич, предложение?
Петя со странною во взрослом человеке робостью заглянул в глаза Софи:
– Но, может быть, потом, видя мое к тебе расположение, общие на двоих интересы…
– Вот здесь, Петя, вот здесь… Скажи мне серьезно: что ж это за интересы? Как мы будем жить? Ты мужчина, ты старше, расскажи мне. Ты – не служишь. Я – учительница в школе. Взгляды мои ты знаешь. Принадлежать кому-то всецело, как ты говоришь, пусть даже тебе, Петя, я не могу, и уж не смогу, должно быть, никогда. Вот мы поженимся. Как это дальше будет?
– Как пожелаешь, Софи, как пожелаешь. Брак меняет людей, я это верно знаю. И мужчин, и женщин особенно. Хочешь – посвятишь себя детям, заботам по хозяйству. Хочешь – будем жить в Петербурге. Ты говорила про свои романы – пусть, пиши, коли хочешь. Я ведь тоже, ты знаешь, стихи пишу…
– Ты так говоришь, Петя, словно это блажь какая-то пустяшная – стихи, романы…
– А разве нет? – нешуточно удивился Петя. – Матушка моя так это и называет: Петина блажь. Или ты тоже думаешь, что мне надо служить? Изволь, если такое твое условие, я пойду служить…
– Погоди, погоди, Пьер, остановись, что ты говоришь такое? Какие условия?! Ради Бога – живи ты как знаешь. Мне просто интересно, как ты мыслишь. Скажи: чем же заполнить целую жизнь в деревне?
– Софи, – Петр Николаевич отчего-то оживился, словно, пройдя по болоту, почувствовал твердую почву под ногами. – Ты к здешней жизни несправедлива. Наши места вовсе не дикие, и культуры не чужды. Ты знаешь, в этом сезоне Римский-Корсаков на Красной даче новую оперу писал. Он, правда, не принимал никого, и сам не выезжал, но все равно…Половцев Александр Александрович пароход купил, для поездок в монастырь, все лето катал всех по Череменецкому озеру. Он же фазанов развел, курганы языческие по дороге в Солнцев Берег раскопал… Да это ведь ты знаешь, сама с ним прошлым летом на раскоп ездила… А Бельдерлинг? Ты с ним знакома? Вот голова! Настоящий немец, в мозгах постоянно хронометр тикает. Унаследовал имение в полном разоре, а сейчас? Образцовое хозяйство. Даже матушка хвалит, а уж она придирчива, как фельдфебель к новобранцам… Знаешь, этим летом чего Бельдерлинг удумал? На Врево поставил станцию для наблюдения за температурой озерной воды, за влажностью, за росой… Сам приборы выдумал…
– Петя! – не выдержала Софи. – На что ты мне говоришь? О чем? На пароходе я плавала, а от Бельдерлинга у меня в школе опорный пункт и тетрадочка для наблюдений. Он вправду очень образованный и очень упорядоченный человек, но о чем мы? В чем ты меня убеждаешь? Как странно мы беседуем… Ты просил: поговорим о нас…
– Так я и говорю! – с обидой воскликнул Петр Николаевич. – Ты же сама просила описать. Я стараюсь, но чувствую: словно мои слова куда-то проваливаются. Я понимаю: не в том дело – ты правильно говоришь. Но как же разрешить?
С каждым мгновением Софи становилось все скучнее. Она с трудом удержала зевок, отвернулась, по-собачьи лязгнула челюстью и притворно закашлялась, прижимая к губам холодные пальцы.
«Авось не заметил… – подумала она. – Неловко как… Но что же? Это решается моя судьба, а мне как бы получается все равно. Почему так? В романах пишут: сердце колотится, дыхание спирает, а у меня – что ж? Почему я такая бесчувственная? Вон как бедный Пьер волнуется… Разве согласиться? Пожалеть его, радость доставить… Он же славный, в сущности… Чтоб уж ни о чем не думать, и чтоб… чтоб больше не было ничего…»
– Ах, Петя! Я не могу так! – с внезапным раздражением вскрикнула Софи и вдруг, противу только что пришедшим мыслям, ощутила теплые слезы, щекочущие веки. – Оставим это сейчас! Оставим! Прошу вас! Довольно!
Петя испугался, задрожавшей рукой теребил застежку крылатки.
– Простите, Софья Павловна! Простите! Я расстроил вас! Я, право, не хотел…
– Оставьте, Пьер! – Софи шмыгнула носом, дернула головой, стряхивая слезы, поморгала. – Никто не виноват. Пойдемте в дом. Там нас, должно, уж ищут, – и она решительным шагом, подобрав юбку, зашагала по аллее. Петя с унылым видом плелся сзади, не решаясь предложить руки. Так их и заметила Мария Симеоновна, только что прибывшая вместе с Модестом Алексеевичем из своего имения Люблино.
В зале было душно, пахло свечным нагаром и бессмысленным послеобеденным спором. Кошка каким-то образом утащила с обеда кусок антрекота, спряталась с ним под пуф и теперь, урча, расправлялась с мясом, неприятно оскалясь и терзая его зубами и когтями. Все видели кошку, и все скрывали это друг от друга. Если б кошку увидел Туманов, то, пожалуй, сказал бы, что она похожа на горничную Лизу.
– Помилуйте, старых писателей не может быть много, а старых поэтов не может быть вообще. Вы ведь, душечка Софи, конечно, стихи пишете? А как же? – Арсений Владимирович победоносно и вместе с тем лукаво оглядел собравшихся и клюнул остреньким носиком в сторону насупившейся Марии Симеоновны. – Муза ведь все больше про любовь, шепчет и навевает, а какая у старости любовь? Одна подагра да геморрой, извините меня, душечка, мы ведь тут с вами все люди чертовски демократические… да-с… иногда даже тошно делается…
– А что ж, по-вашему, люди зрелых или даже преклонных лет уж и любить не смеют? – подмигивая всем по очереди и стараясь придать своей реплике тон развязной фривольности, вступил в беседу Модест Алексеевич.
– Отчего же не смеют? Смеют, конечно. Но только, извините за каламбурчик-с, сумеют ли? При общей изношенности организма и идеалов, по облетании всех юношеских лепестков и выветривании флюидов, на какую же любовь изволите рассчитывать-с? Разве что к расстегаям и малине со сливками… – Арсений Владимирович с причмокиванием отхлебнул кофе из чашечки.