Анастасия Туманова - И нет любви иной…
За спиной послышался шорох, Кузьма обернулся. Увидев Данку в длинной ночной рубашке, шёпотом сказал:
– Что ты бродишь? Ложись спать.
Она отстранила его, наклонилась над постелью. Поцеловав спящих детей, выпрямилась, коротко взглянула на Кузьму: огромные глаза блеснули в свете лампы. Тут же Данка отвернулась и молча ушла в спальню.
Кузьма не пошёл за женой. Оставшись один, он некоторое время мерил шагами пустую комнату, прислушиваясь к свисту ветра в печной трубе, затем сел на табурет у окна, взял в руки забытую Фомичом кружку, отпил остывшего чая. За окном начался дождь, ветер трепал ветви акации в палисаднике, прижимая их вывернутыми наизнанку листьями к оконному стеклу. За занавеской тихо сопели дети, трещал за печью сверчок. Из-за двери, куда ушла Данка, не слышалось ни звука. Кузьма опёрся локтями о стол, запустил обе руки во взлохмаченные волосы. Устало подумал: «Ну что вот теперь делать?»
Съезжать из Питера надо, вот что. Не будет Данка петь – что они вчетвером есть станут? На его, Кузьмы, заработок долго не протянешь, жизнь в Питере дорогая, хуже, чем в Москве. Сейчас ещё и на докторов разоренье… Он-то, Кузьма, везде работу найдёт. Уж если здесь, в Питере, он не последним гитаристом оказался, то в любом уездном городишке цыгане его просто с руками оторвут. Опять же, житьё дешевле будет… Но вот как Данку уломать? Как заставить её забыть о пении, о плясках? Что она другое может делать, что ещё захочет? Когда-то гадать умела, таборная же, но ведь всё, наверное, позабыла… Кузьма закрыл глаза, вспоминая, сколько лет прошло. Восемнадцать? Двадцать?
Двадцать два. Им обоим, ему и Данке, было по пятнадцать, когда они встретились в сентябрьской Москве во время наводнения. Цыганская оборванная девка во вдовьем платке сидела на каменной тумбе и распевала на все Замоскворечье жалостные каторжанские песни… А он стоял в толпе, среди других слушателей, дрожащими пальцами выискивал в кармане копейки, чтобы дать ей, смотрел в тёмное, недетски суровое лицо, в глаза с голубой ведьминой искрой, ловил её сумрачный взгляд и уже знал: женится на этой девчонке-вдове любой ценой. Сам он пел тогда в хоре Якова Васильева из Грузин и в тот же день привел Данку на Живодёрку, в дом Макарьевны. И там Данка увиделась с Варькой.
Было бы ему тогда не неполных шестнадцать, а хотя бы двадцать, может, не одурел бы он так от этой дикой красоты, от глаз шальных и понял бы, что дело не совсем чисто. Но разве тогда Кузьма мог подумать, что Данка вовсе не вдова, что она даже толком не вышла замуж, что её выкинули из табора и из семьи за то, что простыня с её брачной постели оказалась чище первого снега? Кузьма до сих пор не понимал, почему Варька, знавшая всё это, промолчала в тот вечер. То ли не хотела позорить «свою» перед «городскими», то ли надеялась, что Данка наутро сама уберется из города… Зря надеялась. Ночью Кузьма пришел в каморку, где спала Данка, и та не оттолкнула его.
На рассвете Кузьма предложил Данке стать его женой. Она согласилась, потому что выбирать ей было не из чего. Данке, оставшейся одной на всём свете, случайно выпала счастливая карта, шанс оказаться замужем, среди цыган, в Москве, в известном хоре, и она вцепилась в эту возможность мёртвой хваткой.
Впрочем, они с Кузьмой не прожили вместе и года: Данка ушла в «Яр». Несколько лет она блистала там, собирая своими романсами и пляской пол-Москвы. Про Данку писали в газетах, поклонники дарили бывшей таборной девчонке бриллианты, купцы-миллионщики предлагали ей содержание, какой-то граф даже собирался на ней жениться. Но Данка лишь смеялась, принимала деньги и подарки, вскоре приобрела собственный дом и зажила барыней. В то время около неё появился Казимир Навроцкий – известный всей Москве карточный шулер. Позже выяснилось, что поляка привлекли не столько красота и голос цыганской артистки, сколько её деньги и бриллианты. Но тогда казалось, что у Данки всё сложилось лучше не надо. Она ушла из «Яра», зажила с Навроцким в своём доме на Воздвиженке, родила двоих детей. А Кузьма…
Кузьма оставался один. Прожив с Данкой меньше года, уже зная, что она обманула его, он продолжал её любить. И лез в драку с каждым, кто при нём называл Данку потаскухой. Что они понимали, валенки… Как можно не любить эту таборную колдунью с никогда не улыбающимися глазами? Кузьма приходил в Петровский парк, к «Яру», просиживал там часами в ожидании экипажа бывшей жены, дожидаясь той минуты, когда Данка в шумящем муаровом платье, в шляпе с вуалью, в перчатках, встречаемая рёвом поклонников, быстро выйдет из пролётки и исчезнет в сверкающих дверях ресторана. Ни разу за семнадцать лет Кузьма не подошёл к ней. Он понимал, что надеяться ему больше не на что. И жил один, и пил, сперва понемногу, потом запоями, и пропадал в притонах Грачёвки и Хитрова рынка, откуда его не раз, площадно ругаясь, притаскивал на себе Митро. Разговаривать о Данке Кузьма не желал ни с кем. Ни с кем, кроме Варьки Смоляковой, временами наезжавшей из табора в Москву…
Дождь за окном припустил сильнее. Свеча, вставленная в узкий зелёный стакан, накренилась, капнув на стол прозрачным воском. Кузьма поправил её. Вздохнув, подумал: вот бы Варьку сейчас сюда… Она бы и посоветовала что-нибудь, и Данку бы уговорила лечиться. Кажется, одной Варьке из всего московского хора и нравилась Данка. Во всяком случае, худых слов о своей бывшей жене Кузьма от Варьки не слыхал никогда. Может, потому и мог болтать с ней часами. Кузьма даже улыбнулся, вспомнив, как в Москве глубокой ночью, вернувшись с хором из ресторана, они с Варькой вдвоём усаживались за столом на кухне. Репутация Варьки как вдовы оказалась настолько незыблемой, что даже цыганки не смогли усмотреть в этих их ночных посиделках что-то предосудительное. Да и старше его Варька была лет на пять… Они грели медный самовар, Варька сыпала в чайник собранные во время кочевья сухие травы и ягоды, и по кухне плыл сладковатый аромат. С печи доносился храп старухи Макарьевны. На столе стояли глиняные кружки с отбитыми краями, лежали жёлтые куски сахара, баранки, изюм. Кузьма полушутливо просил:
– Расскажи про свой табор, Варвара Григорьевна. Вот придёт весна – и я туда, к вам, уеду.
– Что ты там делать будешь, морэ? – в тон ему интересовалась Варька. – Коней менять-лечить не умеешь, воровать не умеешь…
– Воровать я умею!
– Угу… Бублики на Сухаревке.
– Ну, тогда я женюсь на таборной! Она будет гадать бегать, а я под телегой пузом кверху лежать. Поди плохо?
Варька кивала, улыбалась. Наверняка понимала, что разговор всё равно в конце концов сведётся на жену Кузьмы. Знала про Данку она много. Знала даже то, о чём не догадывался никто: то, что, выходя замуж, Данка была чиста.