Олег Евсеев - Осеннее наваждение
— Как ты исчезал, скотина? — прорычал я, испытывая нечеловеческое желание немедленно спустить курок.
— Я не исчезал, — неохотно ответил, ухмыльнувшись, Мариус. — Я просто уходил, точно так же стирая из памяти момент ухода.
Теперь все окончательно встало на свои места. Дар этого мерзавца действительно был необычен и силен. Внушая всем, то, что ему было нужно, Мариус мог, оставаясь абсолютно безнаказанным, творить самый разнузданный произвол над любым человеком. Не знаю, что он подразумевал под словом «любовь», и возможна ли она была вообще в его черном сердце, но то, что Полина имела все шансы оказаться полностью в его власти, было бесспорно. Я представил себе страшную смерть Августа, безвольною куклой шедшего за дьяволом к набережной — на место своей гибели. Какой бездарный и отвратительный конец для человека умного и расчетливого, тонко предусмотревшего все, кроме одного — животной похоти негодяя, возомнившего себя выше остальных и даже выше самой жизни! Воистину это существо не имело право именоваться человеком! Я припомнил ужасы разгула Емельки Пугачева, истории о жутких преступлениях московского убийцы Колобова, резавшего людей просто так, из желания насладиться конвульсиями жертвы — но и эти кровавые злодеи не могли встать на одну ступень с тварью, корчившейся сейчас подо мною, ибо даже в последние свои минуты несчастные оставались людьми, а не жалкими, лишенными рассудка и дара речи созданиями.
— Прошу вас, — прервал мои размышления Мариус, жалобно хрипя под дулом пистолета, упершегося ему в шею. — Отпустите меня, я уеду нынче же…
— Я не уверен, что должен отпускать тебя, — холодно промолвил я, и в самом деле не зная, что с ним делать теперь. Сдать его в полицию означало предать огласке всю историю с Полиной, чего я никак не мог допустить. Кроме того, обстоятельства дела были столь невероятны, что меня вполне могли объявить сумасшедшим и насильно поместить в дом для умалишенных. Не говоря уж о том, что этот прохвост, воспользовавшись своим даром, попросту мог бы ускользнуть от правосудия! Убив его, я наверняка оказался бы перед судом, и весьма сомневаюсь, что сумел бы хоть как-то объяснить причину своего поступка. Мерзавец и здесь все предусмотрел!
— Слушайте меня, господин… Демус! — вздохнул я. — Сейчас я отпущу вас, и вы немедленно, слышите меня, немедленно покидаете Петербург и Россию! Дальше. Ежели я хоть когда-нибудь услышу ваше имя вместе с именем княжны Кашиной или моим — я разыщу и убью вас! Ежели я услышу, что вы снова появились в России — я разыщу и убью вас! Вы знаете — сейчас я, наверное, единственный человек, знающий ваши истинные способности и наклонности, а потому единственный человек, которого вы должны опасаться. Молите бога или, скорее, дьявола, которому, верно, поклоняетесь, чтобы наши дороги никогда более не пересекались. Вы хорошенько меня поняли?
Он кивнул. Более Демус никому был не опасен… во всяком случае, в Петербурге. Я поднялся и, плюнув ему в лицо, повернулся спиною, собравшись покинуть комнату. Это было моею ошибкой, ибо я не учел мстительного характера «спутника ветра». Как только я стал открывать замок на двери, страшная боль пронзила мою спину, и только лицо Полины оставалось в мозгу еще какое-то время, после исчезло и оно, погрузив меня в кромешную тьму.
Эпилог
Писано B.B. Беклемишевым
На сем месте, собственно, и обрываются записки Павла Никитича. Подозреваю, что у него уж не стало ни сил, ни желания закончить их, а посему позвольте вашему скромному слуге сделать это за автора, ибо дальнейшая судьба как его самого, так и остальных героев повествования мне хорошо известна.
Найденный в уборной цирка Турниера раненый подпоручик был помещен в госпиталь, немедля прооперирован и оставался там еще с пару месяцев, обеспеченный должным уходом и ни в чем не нуждающийся. Ранение, к несчастью, было серьезным — нож злоумышленника пронзил жизненно важные органы и изрядно навредил богатырскому здоровью Толмачева, так что даже тогдашнее светило доктор Арендт, осмотрев его, только покачал головою и выразил сомнение в возможности дальнейшей службы подпоручика.
Следствие, начатое по делу о покушении на убийство Толмачева, ничего не дало, так как сам потерпевший на все вопросы либо угрюмо отмалчивался, либо отвечал сущую несуразицу. Удалось только выяснить, что подпоручик зашел в уборную гипнотизера Мариуса, дабы выразить восхищение его дарованиями, с дальнейшим — было неясно. Служащие цирка ничего дельного сказать не могли. Павел Никитич показывал, что, поговорив с магом, ушел, а более не помнит ничего. Положение усугублялось тем, что сам Мариус таинственным образом исчез из столицы, и даже указания задержать его, буде оный пересекать границу, никаких результатов не дали.
Известие о ранении Толмачева искренне тронуло все семейство Кашиных, особенно Полину (только теперь я понимаю почему!). Она выразила желание немедля посетить подпоручика, что мы с нею и сделали, как только на то было получено разрешение.
Павел Никитич лежал исхудавший, обросший светлою щетиной, и по всему было видно, что малейшее движение причиняет ему ужасные страдания. Увидев Полину, он расцвел, с удовольствием пожал руку мне, и мы преувеличенно-бодрыми голосами, как это всегда бывает у постели больных, завели совершенно никчемный, пустой разговор об ужасной погоде с ее ветрами и дождями, о зиме, все никак не начинающейся, о моем повышении в чине и об иных глупостях. Завидя, впрочем, что Толмачев несколько тяготится моим присутствием, я простился и оставил Полину наедине с подпоручиком. О чем они говорили — затрудняюсь сказать и поныне, я никогда не допытывался у Полины о сем, но, когда она вышла наружу, лицо ее выражало одновременно и счастье, и боль: так, вероятно, выглядит пораженный гангреною человек, у которого вместе с отмершим местом отняли и руку — руки нет, зато снова жив!
Тем временем вернулся в Петербург государь. Уж не знаю, как ему преподнесли все события, происшедшие за столь короткий отрезок времени с Толмачевым, но резолюция, августейшей рукою начертанная на докладе, была такова: «Такие герои в гвардии не надобны! Сего подпоручика по излечении отправить в отставку».
Уже под Рождество Павел Никитич зашел попрощаться к Каш иным. Он сильно осунулся, движения его были какими-то неуверенными — видать, ранение не прошло бесследно. Матвей Ильич и все семейство радушно приняли отставного подпоручика, было немало пито и съедено, и только Полина, сидя напротив Толмачева, все плакала и плакала, будучи не в силах остановиться. Ее отправили из-за стола, она ушла к себе, и продолжала плакать еще несколько дней, никого не пуская к себе, кроме старой нянюшки, и сама никуда не выходя. Не на шутку встревоженный Матвей Ильич, наконец-то допущенный к ней, вышел растерянный и немного размякший, до утра пил какие-то наливки, а наутро послал за мною, торжественно объявив всем о нашей помолвке. Я, не в силах более противиться желанию дядюшки, да и сам уж смирившийся со своей ролью вечного жениха собственной кузины, видя к тому же ее искреннюю боль, ответил согласием. То же сказала и Полина, необычайно тихая и спокойная, внезапно обретшая сходство с античным мраморным изваянием. После Великого Поста мы обвенчались. Было послано приглашение и Павлу Никитичу, но от него пришло только лапидарное поздравление и заверения в искренней дружбе навсегда.