Филиппа Грегори - Широкий Дол
– А что же будешь делать ты? – спросила я вполне спокойно, хотя и довольно жестко. – Что будешь делать ты, когда тебе, наконец, удастся уговорить меня во цвете лет лечь в могилу или я просто сойду с ума от твоих надоедливых разговоров на одну и ту же тему? Что ты будешь делать тогда?
– Я буду заботиться о детях, – тут же уверенно ответил он. – Ты ведь в последнее время с Ричардом почти не виделась, Беатрис. Тебе было не до того – ты либо планировала полное уничтожение и Ричарда, и Джулии, и Широкого Дола, либо лежала больная в постели.
– А ты в это время проявлял сердечную заботу о Селии, – ехидно заметила я, отыскав ту болезненную точку, куда можно было ткнуть в отместку. – Наверное, ты именно поэтому и не выложил ей весь набор своих безумных идей, связанных со мной, моей жизнью и смертью. Когда она явилась к тебе, охваченная горем и ужасом, ты не рассказал, о чем ей на самом деле следует горевать, отчего приходить в ужас. Хотя сам ты и горевал, и был охвачен ужасом, не так ли? Ты утешал ее, и ласкал, и говорил, что все еще можно исправить, а потом привез ее домой, чтобы примирить с мужем, словно ничего страшного и не произошло, словно все в порядке.
– Словно никакого чудовища в глубине лабиринта нет, – тихо добавил Джон. – Да, Беатрис. Есть такие вещи и такие мысли, которых женщина – хорошая женщина, Беатрис! – не должна ни знать, ни видеть. Я рад, что могу защитить Селию от того яда, которым пропитан этот дом. Пока могу, потому что знаю: вечно терпеть это тяжкое испытание не придется. Лабиринт обрушится. И чудовище в нем умрет. Но я хочу видеть Селию и детей в целости и сохранности даже среди груды обломков.
– Краснобай! – нетерпеливо бросила я. – Это что, отрывок из романа, которые так любит Селия? И что же, по-твоему, вызовет крушение этого лабиринта? И как смогут Селия и дети остаться в целости и сохранности, если он рухнет у них над головой? Какую чушь ты несешь, Джон! Видно, придется мне снова применить право опеки и сдать тебя в лечебницу.
Он встретил эту шутку жестким взглядом, но лицо его осталось безмятежным.
– Лабиринт рухнет благодаря тебе, – уверенно заявил он. – Ты сама себя перехитрила, Беатрис. Хотя сам план был неплохой и весьма неглупый. Но цена оказалась слишком высока. Я не думаю, что тебе удастся вовремя вернуть все эти займы, и тогда мистер Льюэлин лишит тебя права выкупа закладной вследствие просрочки. И, между прочим, он поступит так не только с теми долгами, которые ты сделала с согласия Гарри, но и со всеми остальными – хотя об этих займах знают только ты и он, а теперь знаю и я. Он попросту откажется принимать эту землю и будет настаивать на выплате долга наличными. И тебе придется продавать. И продавать дешево, потому что ты будешь спешить, чтобы разом со всем разделаться. Но это окажется невозможно, и ты будешь продавать и продавать свою землю кусок за куском. И вскоре Широкий Дол будет лишен и своих земель, и своего былого благосостояния. Тебе еще очень повезет, если ты сумеешь удержать хотя бы дом, но все остальное… – и он жестом обвел сад, зеленый выгон, мерцающий зеленью, лес, полный голубиного воркования, высокие бледные холмы, на которых виднелись белые, протоптанные в известняке тропы, – все остальное будет принадлежать кому-то другому.
– Прекрати, Джон! – резко оборвала его я. – Прекрати. Прекрати проклинать меня. Любая причиненная мне боль, любая угроза с твоей стороны, и я сама разнесу вдребезги этот пресловутый лабиринт. Я расскажу Селии, что ты в нее влюблен и поэтому пьешь. Что поэтому ты и вернулся с ней домой. А Гарри я расскажу, что вы с ней – любовники. И тогда Широкий Дол будет разрушен и для тебя, и для нее. И Селия действительно окажется среди обломков. А разрушишь ее жизнь именно ты, потому что она будет не только разведена с мужем, но и разлучена со своим ребенком, а также изгнана из этого поместья и опозорена. Если ты будешь угрожать мне, проклинать и поносить меня, если ты будешь совать нос в мои финансовые дела, если ты будешь поддерживать происки мистера Льюэлина, если ты помешаешь мне стать хозяйкой этой земли, я уничтожу Селию. А это наверняка разобьет тебе сердце. Так что прекрати свои угрозы, прекрати проклинать меня, успокойся.
Взгляд Джона, устремленный на меня, был каким-то странным, далеким.
– Это не я тебя проклинаю, Беатрис, – сказал он. – Твое проклятье в тебе самой. По какой бы дороге ты ни пошла, тебя поджидает там затаившаяся змея. И если вскоре за тобой придет смерть, если тебя постигнет полный крах, то случится это, потому что смерть и разрушение – единственное, что ты знаешь, единственное, что ты готовишь для тех, кто тебя окружает. Даже когда ты думаешь, что действуешь во имя будущего, во имя Ричарда, во имя счастливой жизни, у тебя все равно получается нечто смертоносное – гибель людей в твоей деревне и опустошение твоей земли.
В приступе внезапной ярости я хлестнула Тобермори по морде, и он тут же взвился на дыбы – этому старому трюку я сама его когда-то научила, – передним копытом ударив Джона в плечо так, что он отлетел к дверям. Впрочем, было видно, что особого вреда этот удар ему не нанес. Я пришпорила Тобермори, и мы с грохотом помчались по аллее – казалось, я снова принимаю участие в соревновании с Джоном, только на этот раз мой соперник пользуется иным оружием: острым словом и проницательным предвидением. И мне стало жаль, что это уже не тот Джон, который когда-то так стремился выиграть в соревновании со мной, потому что очень меня любил.
Тобермори был в прекрасном настроении и страшно рад, что его вывели из конюшни, да и я была рада вновь сидеть в седле, а не в двуколке. Солнечный свет был золотистым, как шампанское, и так приятно было ощущать его на лице. Я чувствовала, что даже разрумянилась от радости, когда Тобермори рысцой про-мчался мимо прекрасных новых полей пшеницы на склонах холма. Птицы распевали вовсю, предаваясь летнему любовному безумию; где-то высоко в холмах перекликалась пара кукушек – казалось, это играет на дудочке маленький ребенок, неумело зажимая отверстия пальчиками. Жаворонки с пением взмывали высоко в летнее небо, от земли исходил теплый соблазнительный аромат зреющей травы и полевых цветов. Широкий Дол был вечен. Широкий Дол был таким же, как всегда.
Но я, увы, больше не была прежней. Я ехала верхом, как городская девушка на прогулке, и видела все, что мне нужно было увидеть, все, зачем я сюда поехала. Но увиденное почти ничего мне не говорило. Эти поля не хотели разговаривать со мной. Увиденное не пело в моем сердце. Не звучало подобно чистому звону колокола. Не звало, как зовет одна влюбленная кукушка другую. Не щебетало нежным голосом жаворонка. Да, все это было вечным, вечно прекрасным, вечно желанным. Но во мне все это больше не нуждалось. Я ехала по своей земле, как чужая. Я ехала верхом на моем Тобермори, но вела себя как человек, который только что научился ездить верхом. Я не дышала с ним в унисон. Когда я шептала его имя, он не прядал ушами, словно желая получше меня расслышать. И седло подо мной казалось каким-то жестким и неудобным, и поводья были слишком широкими для моих тонких рук. Мы с Тобермори двигались не как единое существо, получеловек-полулошадь, которому ни о чем не нужно задумываться. И копыта моего коня не впечатывались в эту землю так, как впечатывается Фенни в свое русло. Мы не были частью этой земли. Мы просто по ней ехали.