Ольга Шумяцкая - Ида Верде, которой нет
Рунич вошел, когда в зале погасили свет.
Смешно сказать: до этого момента он бывал в фильмовой зале лишь однажды. И, помнится, вышел, сопереживая врачу, обслуживающему актеров: те все время падали, весь хлам мирской от колонн до утюгов, кастрюль, тортов валился на них, и вкупе это являло странный вид бокса с неодушевленными предметами. Безумное спортсменство. В мелодрамах джентльмены валились наземь, на колени, а дамы обвивали стулья на манер гниющей болотной травы.
Рунич прошел вдоль стены к экрану и, заметив небольшую нишу в стене, шагнул в нее. Здесь, пожалуй, удобно: виден и экран, и лица. Лица зрителей в неверном освещении экрана теряли объем, казались масками, на которых зависало то одно, то другое выражение. Недоумение. Прищур недоверия. Улыбка удивления. Гримасы, не соединенные единым чувством.
Жемчужно-серый окрас экрана Руничу нравился. В абрисе некоторых кадров – далеко не всех, далеко не всех – он признавал гениальность, разглядеть которую, впрочем, доступно лишь тем, чей взгляд поистине свободен. Струящийся по грустной улице циферблат – необыкновенное зрелище. То, что не может существовать в материальном мире. Фонарь на тротуаре, казавшийся в декорациях грязной палкой, завистливо склоняет стеклянную голову к цифре «три» на животе часов, и тройка стекает в помойную щель. И наконец во весь экран – ботинки, к подошве которых подкатывает волна Времени.
– Браво! – раздался в зале одинокий вскрик. Как выдох.
– Браво? – с вопросительной интонацией переспросил кто-то с первого ряда.
– Но это не кино, господа! – отозвался баритон из середины залы.
– А для вас только парижский жанр кино! – хмыкнул скользкий голосок из задних рядов.
В зале оживленно заверещали:
– Давайте смотреть покадрово! Пусть дирижер кинопроекционной делает паузы!
– Ступайте миловаться с дирижером в залу филармонии! Здесь фильмовая зала, и изображение должно двигаться поступательно. И где, позвольте, сюжет?! Пусть художники рисуют картины, а фильмоделы снимают на пленку людей!
– Да где вы видели в этом городе людей! Тени, забытые мраком! Мясо, залитое лаком! – Юноша из первого ряда лез на сцену, размахивая белым платком. Двое других тащили его обратно.
– Булки, набитые маком! Вопли, запитые таком! – разошлась некая матрона.
Скандал легко, с полоборота завелся, взлетел над зрительной залой и весело, как стая весенних птиц, носился из угла в угол.
На экране рысь прыгнула через горящий циферблат почти незамеченной.
Из проекционной будки потянуло запахом гари, и в залу через окошко в стене повалил дымок. Изображение на экране прогнулось внутрь и съежилось.
– Дырка в космосе! Дыра, которая съест нас всех! – визжала матрона.
– Пожар, господа! Пожар! – басили мужские голоса.
Хлопнула пробка от шампанского. Фонтан брызг взметнулся над головами.
На белом экране расплывались обугленные круги.
Зрители, кто хохоча, кто ругаясь, рвались к выходу.Рунич искал глазами Пальмина. Тот помогал девушкам перескакивать через кресла: подавал руку, подхватывал, меланхолично улыбался и, кажется, совсем не был расстроен.
Сквозь толпу Рунич двинулся к нему.
– Дмитрий Дмитрич, преклоняюсь, – произнес он, и вместе они подхватили дородную тетеху, пытавшуюся преодолеть затор в толпе.
Пальмин в ответ понимающе хмыкнул, дескать: «Согласен. Состоялось».На следующее утро газеты писали, что на премьере был продемонстрирован прекрасный балаган.
Рунич купил несколько изданий и притормозил около кофейного киоска, чтобы просмотреть страницы.
Господи! Они и писать-то о таком чуде не умеют! Не знают как! Вот в чем беда!
Он вспомнил давний разговор с Пальминым. Все-таки зрители для такой фильмы должны быть наделены особой фантазией, чтобы успевать за автором. Поехать теперь к нему?
«Книжечку новых стихов некто безличный читает в полутьме своей норы. А фильм отдают армии зрителей на расстраву. Здесь, конечно, минус», – думал Рунич, устроившись на деревянной лавке трамвая, который вез его в Сокольники.Однако никакой скорби со стороны Пальмина не наблюдалось. Ни на это утро, ни на следующее, ни потом. Пожар в проекционной его развеселил. Он трактовал его как финальную часть композиции и размышлял о том, удастся ли повторить киносеанс во всем многожанровом величии. То есть непременно с пожаром. Кому-то он, чистая душа, эту концепцию успел изложить, и в следующих показах пугливые московские прокатчики стали фильме отказывать.
Лозинский же, узнав об этом, признался себе, что интуиция – дистанцироваться от фильмы – не подвела. Сейчас было бы совсем ни к чему, чтобы его имя полоскали в скандале с прокатчиками.
Пальмин с его легким и деятельным характером между тем уже толкал впереди себя очередной внушительный проект. Новая парковая скульптура. Уболтал директора увеселительных угодий и теперь делал эскизы трехметровых музыкальных инструментов, которым предстояло украсить поляны Сокольнического парка. Рояль. Виолончель. Тромбон. В два человеческих роста.
А под шумок эстетических споров по поводу «Циферблата» стали неплохо раскупаться его полотна из серии «Говорящая мебель». Три из них – «Хохочущий стул», «Плачущий диван» и «Озорную табуретку» – купил представитель киносъемочной компании «Гомон» в России месье Гайар. Он же сделал Пальмину любопытное предложение: показать «психокомический» – так он обозвал фильм – в Париже.
Почему бы нет? Вот и холода, кстати, подступили. Лед, сугробы. И как только перемерзла система отопления на даче, Пальмин бойко зашевелился по поводу паспорта. Звал соавторов.
Лозинский, на увертливые пассы которого относительно «Циферблата» Пальмин внимания не обращал, сказал, что начал детективную серию и отлучиться не может.
Рунич пожал плечами. Задумался.
В Москве ему было скучно. Строчки, рифмы и смыслы по-прежнему его сторонились. Влажный, ветвистый шум слов, обещающий, что в темноте, под дождем, появится облепленный словами, как листьями, силуэт стиха, иногда возникал в голове, но удержать его почему-то было невозможно. Приключения старых стихов на экране были отчасти прелестны, но не стали от этого свободными.
Он вдруг почувствовал возраст. То от влаги начинали болеть кости ступней. То казалось, что нездоров желудок. Приключения плоти, до которых он был всегда охоч – и умел находить отменных партнерш, – потеряли остроту или, точнее, стали вызывать ощущение проваливающегося в никуда времени. Ощущение усилий, которые лишь тратят жизнь. Коей количество ограничено.
Сомнительным успехом на этом блеклом фоне стало известие, что его имя фигурирует в списках на какую-то литературную премию, и теперь он числится в тройке главных претендентов. Размеры премии были внушительны.