Анри де Ренье - Полуночная свадьба
С первых же слов де Серпиньи понял выгоду, которую мог извлечь из подобного брака. Красивая, молодая и умная женщина имела бы неограниченную власть над умом такого человека, как Гангсдорф, который во всех делах, кроме денежных, отличался простотой и наивностью. Такая женщина могла оказаться для Серпиньи полезнейшей союзницей. Девица де Клере казалась ему неглупой и способной понять с полуслова, чего от нее хотели… Де Серпиньи подумал и согласился помочь сосватать девицу де Клере с Гангсдорфом. Барон должен возвратиться в Венецию не иначе как женатым, и он обязательно станет крупным акционером Дома огня.
Г-н де Гангсдорф любил рассказывать, как ребенком он воровал точеные хрусталики люстр и подвески жирандолей в старом баварском замке французского стиля, где он родился и довольно рано унаследовал его после смерти своего отца вместе со значительным состоянием, позволившим ему удовлетворять свою страсть к стеклянным изделиям. В течение пятнадцати лет он приобрел множество их, самых разнообразных, платя за них крупные, иногда сумасбродные суммы. В таких случаях он не скупился, и не встречалось вещи, если только она красива, которая казалась бы ему слишком дорогой. Его знали все торговцы редкостями в Европе. Г-н де Серпиньи встретил его в Париже в 1884 году на распродаже коллекций Альмедо. Г-н де Гангсдорф приобрел там за чудовищную цену несколько испанских бутылок сан-ильдефонского производства. Одна из них, украшенная желтой и зеленой эмалью, привела его в восторг причудливой формой и смелыми изгибами, хотя стекло ее было лишено тонкости.
Тогда почти тридцатипятилетний барон де Гангсдорф поразил своим видом г-на де Серпиньи. Маленького роста и пузатый, как тыквенная бутылка, он имел лысую, как пробка, голову, напоминавшую арбуз. Его руки с мягкими и влажными ладонями так и липли к стеклу. Познакомившись с ним, де Серпиньи сразу принял приглашение г-на де Гангсдорфа приехать к нему в Венецию. Прежде чем показать свою уникальную коллекцию, г-н де Гангсдорф рассказал новому другу о причинах, побудивших его покинуть уединенный немецкий замок. Первую он назвал — особенное почтение, которое он испытывал к адриатическому городу. Он считал, что Венеция походила на живую груду стекла, лежавшую в лагуне с ее эмалевыми дворцами на берегу каналов, которые словно затягивали ее сложным узлом своего гибкого хрусталя. Самый воздух ее как будто отливает радугой. Других причин тоже насчитывалось достаточно. Например, город поражает тишиной, в нем нет движения транспорта, пыли, и он единственный в мире по ясности неба и чистоте воздуха. Отсутствие в нем шума благоприятствует немой жизни вещей. Какое спокойствие для них в Венеции! Стекло здесь может дремать в своей светлой хрупкости. Никто не оскорбляет его прозрачной безмятежности. Нет того неуловимого утомления, которое в иных местах угнетает и раздражает чувствительное и драгоценное вещество. Нет грохота экипажей и трамваев в этом стеклянном раю. Сами колокола звенят хрустально. И по доброму, довольному лицу г-на де Гангсдорфа пробегала тень, лишь когда он вспоминал о двух пушечных выстрелах, которые в полдень и в восемь часов вечера раздаются с Сан Джорджо Маджоре. Он тогда взмахивал своими толстенькими ручками, как бы протестуя против такого отвратительного варварства, которое заставляет дрожать и грозит расколоть даже наименее хрупкое стекло.
Для того чтобы уйти от ежедневного грубого содрогания из-за выстрелов, он предпочел Венеции отдаленный Мурано, где царила глубокая тишина. Выстрелы с Сан Джорджо доносились уже смягченными и ослабленными. Г-н де Гангсдорф не сразу нашел то место, в котором он смог поселиться. Приехав осмотреть остров, он удивился, что на Мурано ничего не сохранилось от прежних пышных дворцов и благородных садов. Перед ним предстала груда грязных и зараженных лихорадкой домишек, скучившихся вокруг массивного собора с мозаичным полом. Каналы так мелки, что во время отлива даже для гондол недостает воды. В них виднеется дно, желтое от гниющей тины и позеленевшее от волокнистых трав. Вокруг острова истощенная лагуна дремлет в оцепенелой тишине. С неподвижной отчетливостью отражается в ней небо. В безмолвном и зачумленном воздухе Мурано засыпает, утопая в песке. Однако при впадении в лагуну одного из каналов г-ну де Гангсдорфу все же удалось найти остатки старинного дворца в ломбардском стиле. Его развалившийся фасад утратил свою облицовку цветного мрамора. Внутри дворец имел тот же жалкий вид. Г-н де Гангсдорф привел в порядок и то, и другое. Он сделал комнаты обитаемыми, сохранив полуразрушенный фасад, отвечавший виду местности. Затем он расставил в просторных залах дворца свое стекло, которое и увидел г-н де Серпиньи.
Во дворец к г-ну де Гангсдорфу входили только в войлочных тапочках. Он едва удерживался от просьбы не говорить, чтобы не навредить хрупкому стеклу. Такие предосторожности имели известные основания. Коллекция г-на де Гангсдорфа, изумительная по числу и качеству предметов, состояла из шедевров всех стран и времен. Античное стекло, матовое или прозрачное, залитое перламутровой радугой, большие вазы с грузными брюшками, маленькие флакончики с узкими шейками, содержавшие в себе некогда духи, а теперь, казалось, хранившие в своих переливчатых и воздушных стенках пыль стрекозьих крылышек. Эмалевые арабские лампы находились в соседстве с восточными и персидскими кувшинами для омовения, змеевидно раздувавшимися и вытягивавшимися. Французское производство XVI и XVII веков воспроизводились наряду с немецким, нидерландским и богемским. Но истинным сокровищем барона де Гангсдорфа являлось венецианское стекло, представленное редкими и великолепными экземплярами. Вся тонкость и изобретательность венецианской фантазии соединились здесь, начиная от сетчатых или покрытых тысячью цветочков чаш, от столовых украшений и зеркал до блюд, безделушек и люстр, многоцветных, дымчатых или гладких. Иногда г-н де Гангсдорф вставлял в самые прекрасные люстры свечи, которые зажигались. Г-н де Серпиньи присутствовал на одном из таких праздников, сверкающих и молчаливых. Самые ценные из венецианских предметов Гангсдорфа стояли свободно на столах соответственно их прежнему назначению, как выражались, — в качестве trionfi[3]. Иные запрятывались по уголкам, как если бы таинственные пауки соткали их стеклянную ткань. Г-н де Гангсдорф очень любил переставлять обожаемые предметы, делая из них новые комбинации. Он проводил долгие часы за подобным занятием, придумывая различные сочетания света и подбор переливов. Временами он проникался особенной влюбленностью к тому или иному предмету. Если к люстре, то он ее зажигал; если к чаше или блюду — красиво раскладывал на ней плоды; если к вазе — ставил в нее цветы. Г-н де Серпиньи видел одного из таких любимцев г-на де Гангсдорфа. Он представлял собой длинный хрустальный стебель, поддерживаемый морскими коньками. Вначале он суживался, как веретено, затем выпукло расширялся и снова утончался. Г-н де Гангсдорф украсил его одной только розой, слегка свешивавшейся и медленно осыпавшейся. Время от времени он вставал среди ночи, чтобы навестить своих избранников. Он зажигал высокий хрустальный канделябр. Свет рождал среди мрака неожиданные эффекты, и милейший де Гангсдорф снова ложился в постель, счастливый тем, что спит под одной крышей со своими дорогими вещицами в старом дворце, одиноком и сияющем, как морской грот. Он любил Мурано, пустынный и полный лихорадки, где искусство формы, трубочки и печи, очаровательное и хрупкое искусство огня когда-то пережило такой блестящий расцвет и где теперь все угасло и только москиты еще прорезывают сумрак своей песенкой, острой, как свист выдуваемого стекла.