Жорж Санд - Даниелла
Нынче, должно быть, день стирки: окна всех домов, даже великолепных палаццо, увешаны мокрым тряпьем. Заметьте, что здесь вы увидите не красный плащ генуэзского моряка, не пестрые меццари, которыми, как блестящими, яркими пятнами, оживляется гармоническая глубина тесных улиц Генуи: здесь висят бесцветные лохмотья на поблекших стенах, или связки полинявших тряпок на развалине, на великолепном здании, закрывая собой детали компановки — единственную красоту, которую стоит видеть!
Неужели голос этого тягостного разочарования не замолкнет во мне? Нет, это влияние пасмурной погоды и моих, тяжелых снов в эту ночь. Я лег в постель, не чувствуя ни сожаления, ни раскаяния в том, что ранил, может быть, даже убил разбойника, грабителя больших дорог, и вот во сне этот душегубец десять раз представлялся мне и десять раз мне виделось, что я опять убивал его. Совесть упрекает меня, что на первом шагу в Италии, в этой священной стране, я вынужден был лишить ее одного из ее жителей. Как-то не пристало мне, человеку мирному и терпеливому, влюбленному в цветы, в поля и в ручейки, пробиваться, как рыцарю сквозь мелодраматические засады разбойников.
Я огорчен, пристыжен, раздосадован. Я никогда не прощу этому отродью грубиянов-ямщиков, мошенников-кондукторов, оборванных нищих, которые превратили меня в злого человека; право, они виноваты, что я не на шутку проломил голову первому бандиту, который подвернулся мне под руку, когда я был ожесточен ими. Хотел бы я знать, не прикинулся ли он мертвым? Унесли его или он сам ушел? Это припоминает мне обещание, данное мною лорду Б…, не выходить со двора, прежде чем схожу с ним в полицию объявить с моей стороны об этом происшествии. Тарталья уверяет, что ничего не нужно и что все это ни к чему не приведет, что нас с полгода будут водить на очные ставки со всеми мошенниками, задержанными за другие проступки, что, расследуя это дело, мы подвергнем себя еще худшим проделкам, как только выйдем из Рима, а быть может и в самом городе. Он, кажется, убежден в том, что говорит… Может быть, и он принадлежит к какому-нибудь почтенному акционерному обществу для облегчения путешественников от их пожитков. Я поступлю, впрочем, по усмотрению лорда Б…
Я передал вам мнение Тартальи и расскажу кстати, каким странным видением явился он ко мне сегодня, когда я только что проснулся.
— Восемь часов, эччеленца. Вы поручили мне разбудить вас.
— Ты лжешь. Мне не нужно и я не желаю слуги.
— Разве я слуга, мосью? Вы ошибаетесь! Может ли римлянин быть слугою? Этого никто никогда не видел, и никто никогда этого не увидит.
— Ах, так? Так ты заботишься обо мне в качестве друга? Слушай же: мне на этот раз и друг не нужен. Убирайся!
— Вы не правы, мосью. Tu as souvent beson d'un plus petit que toi. (Ты часто нуждаешься в меньшем себя).
— Браво! Да мы народ ученый, даже по-французски! Откуда ты подхватил, любезный, этот костюм?
— А ведь хорош, эччеленца, не правда ли? Я надел все, что нашлось у меня лучшего из утренних костюмов, и сейчас скажу вам, для чего это сделал. Лорд Б… обещал подарить мне платье. Я здесь на посылках, и миледи не угодно, чтобы я ходил оборванный.
— Так разве твой утренний костюм пришелся не по вкусу миледи?
— Бог ее знает, мосью; не в том дело. Мне обещали платье и мне дадут его. Но если увидят, что у меня решительно ничего нет, мне сунут какой-нибудь поношенный лакейский сюртук, да и делу конец. Но если меня увидят в этом костюме, несколько щеголеватом, мне пожалуют черный сюртук, еще не старый из гардероба милорда.
Вы видите, что Тарталья рассуждает не глупо. Но отгадайте, в чем состоит его щеголеватый костюм? Кафтан из оливкового баркана, отороченный черным снурком, с заплатами зеленого бутылочного цвета на локтях; той же материи и того же цвета панталоны, с заплатами цвета биллиардного сукна на коленях. Словом, вы видите на нем теневую гамму цветов, самую странную и исполненную диссонансов. Прибавьте к этому кисейную манишку и огромные манжеты, очень чистые, тщательно гофрированные, но с огромными дырами, засаленную веревку, которая когда-то была шелковым галстуком, и род берета, некогда белого, ныне цвета стен римских зданий, objet de gout, привезенный им из дальних странствий, наконец, булавку в манишке из генуэзского коралла и кольцо из лавы на пальце. Это одеяние его маленького корпуса с огромной головой, украшенной щетинистой бородой с проседью, придает ему самый отвратительный вид, а самонадеянное удовольствие, с каким он вертелся перед зеркалом, делало его таким шутом, что я невольно расхохотался.
Мне показалось, что я оскорбил его; он посмотрел на меня грустно, с упреком, и я был так простодушен, что раскаивался в этой обиде. Огорчить человека, который развеселил меня, было неблагодарно с моей стороны. Видя мою простоту, он сказал мне: «Легко смеяться над бедняками, когда ни в чем не знаешь недостатка, когда каждое утро есть из чего выбрать любой галстук». Я понял намек и подарил ему новый галстук. Он сейчас же откинул свое поддельное огорчение и сделался по-прежнему весел.
— Эччеленца, — сказал он мне, — я люблю вас и принимаю искреннее участие в cavaliere, который понимает, что такое жизнь. (Это его любимая похвала, таинственная, быть может, глубокая, по его мнению). Я дам вам добрый совет. Надобно жениться на синьорине. Это я, я говорю вам это.
— Ага, ты хочешь женить меня! На какой же это синьорине?
— На синьорине Медоре, на будущей наследнице их британских сиятельств.
— Так вот в чем дело! Но для чего же именно на ней жениться? Разве ей так уж хочется мужа?
— Не то, но она богата и прекрасна. Ведь красавица, не правда ли?
— Ну, так что же?
— Как что же? В прошлом году, посмотрите, каким женихам она отказала! Молодым людям папской фамилии, сыновьям кардиналов, всем, что ни на есть знатным.
— И ты уверен, что она всем им отказала в ожидании меня?
— Нет, этого я не говорю, но кто знает, что впереди? Ведь вы влюблены в нее; почем знать, что она не влюблена в вас?
— А, так я влюблен в нее? Кто же тебе это сказал?
— Она!
— Как, она тебе это сказала?
— Не мне, а моей сестре Даниелле, это одно и то же.
— Ай да синьорина! Не думал, не гадал такого счастья!
— Полноте притворяться, меня не проведете! Вы влюблены. Спросите Даниеллу, она вам то же скажет; а она куда как не глупа, моя племянница!
— Ты называл ее сестрою?
— Сестра или племянница, не все ли вам равно? Да вот и она пожаловала.
В самом деле Даниелла вошла в это время с огромным подносом, на котором под видом утреннего чая стоял полный завтрак.
— Это что такое? — спросил я. — Кто прислал это? Я никак не намерен быть здесь нахлебником.