Пьер Лоти - Рамунчо
А потом, когда, преклонив колени, она слышала первые звуки взлетающих к гулким сводам песнопений, ее восторг переходил в религиозный экстаз, перед ее взором проплывали белые видения: белизна, белизна повсюду; лилии, мириады белых букетов и белые крылья, трепет ангельских крыльев.
О! Только бы оставаться так как можно дольше, забыть обо всем, ощущать себя чистой, освященной, непорочной под этим завораживающим, нежным, неумолимо влекущим взглядом Пресвятой Девы в длинных белых одеждах, устремленным на нее с высоты престола.
Но когда она выходила из церкви, весна снова обволакивала ее теплым дыханием жизни, и воспоминание о свидании, которое она обещала вчера, вчера, как и во все прочие дни, вихрем уносило прочь все церковные видения. Желание очутиться рядом с Рамунчо, вдохнуть запах его волос, почувствовать легкое прикосновение его усов и вкус его поцелуя кружило ей голову; ей казалось, что она вот-вот потеряет сознание и упадет как подкошенная к ногам своих странных подруг, невозмутимых, словно призраки, черных монашенок.
И в условленный час, вопреки всем своим решениям, полная тревожного и страстного ожидания, она спешит к заветной скамье, вздрагивает от малейшего шороха в объятом мраком саду, замирает от мучительного нетерпения и страха, если любимый хоть на мгновение опаздывает.
И он всегда приходил бесшумным шагом контрабандиста, с не меньшим количеством предосторожностей и хитростей, чем для самых опасных ночных вылазок.
В дождливые ночи, на которые так щедра весна в краю басков, она оставалась в комнате на первом этаже, а он садился на подоконник открытого окна, не пытаясь войти, а впрочем, и не имея на это разрешения. Так они и сидели, она внутри, он снаружи, но руки их сплетались, а щека нежно прижималась к щеке.
В хорошую погоду она выпрыгивала из низкого окна и ждала его в саду на скамейке, где происходили их долгие молчаливые свидания. В этих свиданиях не было обычного шепота влюбленных, в них почти не было слов. Они не решались говорить, опасаясь быть обнаруженными, – ведь ночью слышен малейший шепот. Да и зачем было им говорить, если ничто не грозило помешать их встречам? Что могли они сказать друг другу, что говорило бы красноречивее, чем их сплетенные руки и склоненные друг к другу головы?
Страх быть застигнутыми врасплох заставлял их быть все время настороже, и эта тревога делала еще более сладостными те мгновения, когда, оправившись от испуга, они могли вновь отдаться своему чувству. Впрочем, опасались они только Аррошкоа, который был в курсе всех дел Рамунчо и не хуже него умел бесшумно передвигаться в ночном мраке. Он, конечно, был на стороне влюбленных, но кто знает, что бы он сделал, случись ему все узнать?..
О! старые каменные скамьи под деревьями у дверей одиноко стоящих домов в теплые весенние вечера!.. Их скамья была настоящим тайником любви, и каждый вечер в их честь раздавалась серенада: среди камней соседней стены жили древесные лягушки, и с наступлением ночи эти крохотные обитатели юга начинали свою нехитрую песенку: всего лишь одна повторяющаяся нота, короткая и забавная, напоминающая одновременно и звон хрустального колокольчика, и детский смех. Словно кто-то легко, без нажима прикасался к клавишам небесного органа. Эти лягушки были повсюду и перекликались на разные лады. Даже те, что прятались под скамейкой, совсем рядом с ними, успокоенные их неподвижностью, время от времени начинали петь. Услышав этот внезапно раздавшийся совсем рядом нежный звук, они вздрагивали от неожиданности и улыбались. Эта музыка словно наполняла жизнью восхитительную темноту ночи, проникая и в гущу листвы, и в камни, и в черные трещины в стенах и скалах; она напоминала то ли перезвон колоколов крохотных церквей, то ли тоненькое, чуть-чуть насмешливое – и совсем беззлобное – робкое пение гномов, пронизывающее ночь трепетом жизни и любви.
После пьянящей дерзости первых встреч они стали еще более пугливыми. Когда им надо было что-то сказать друг другу, они без слов брались за руки; это означало, что нужно тихо-тихо, по-кошачьи, идти до аллеи за домом, где можно говорить, не опасаясь быть услышанными.
– А где мы будем жить, Грациоза? – спросил как-то Рамунчо.
– Но… я думала, у тебя…
– Да! Я тоже… я тоже так думал… Только я боялся, что тебе будет грустно жить так далеко от церкви и от площади…
– О, разве с тобой мне может быть где-нибудь грустно?
– Тогда мы выселим тех, кто живет внизу, и займем большую комнату, которая выходит на дорогу в Аспариц…
И это тоже было счастьем, знать, что Грациоза согласна прийти в его дом, озарить светом своего присутствия старое и такое дорогое для него жилище, где они будут вить свое гнездо…
19
Вот и пришла пора долгих и светлых июньских сумерек, более туманных, но не таких дождливых, как в мае, и еще более теплых. Пышным цветом одеваются в садах олеандры и превращаются в огромные розовые букеты.
По вечерам жители деревни выходят посидеть у порога в сгущающихся сумерках, которые постепенно окутывают туманными волнами и своды чинар, и отдыхающих под ними после трудового дня людей. Какой-то безмятежной грустью дышат эти нескончаемые июньские вечера.
Для Рамунчо контрабанда в эту пору становится почти совсем необременительным, а порой и приятным занятием: подниматься к вершинам сквозь весенние облака, пробираться через ущелья, шагать среди диких смоковниц, растущих на берегах горных рек, спать на ковре из гвоздики и мяты в ожидании условленной встречи со знакомым карабинером… Его одежда, его куртка, совершенно ненужная ему днем и служившая ему либо одеялом, либо подушкой, пропитывалась ароматами растений, и Грациоза иногда говорила ему вечером: «Я знаю, какая контрабанда была у вас прошлой ночью, потому что ты пахнешь мятой, которая растет на горе над Мендиаспи», – или же: «Ты пахнешь полынью с болот Суберноа».
Грациоза жалела, что прошел месяц май с его богослужениями в честь Девы Марии в украшенной белыми цветами церкви. Вечерами, когда не было дождя, она с монахинями и более старшими подружками из своего класса устраивалась на церковной паперти у низкой кладбищенской стены, откуда открывался вид на простирающиеся внизу долины. Время проходило в болтовне и всяческих ребячьих забавах, которым так охотно предаются монахини.
Иногда игры и болтовня сменялись долгой и странной задумчивостью, которой клонящийся к закату день, близость церкви, заросших цветами могил придавали какую-то безмятежную отрешенность от реальности чувственного мира. Сначала ее детские мистические грезы, навеянные великолепием церковного богослужения, звуками органа, белыми букетами, сиянием тысяч свечей, были просто картинами, лучезарными картинами: алтари, парящие на облаках, окруженные сонмом ангелов, золотые дарохранительницы, из которых доносилась музыка. Но теперь эти видения уступали место идеям: она угадывала тот покой и то высшее отречение, которые даются уверенностью в бесконечности божественной жизни; она глубже, чем раньше, понимала печальную радость отречения от всего, ради того чтобы стать безличной частицей этих белых, голубых или черных монахинь, которые в бесчисленных монастырях, разбросанных по земле, возносят огромную и вечную молитву во искупление грехов мира сего.