Элиза Ожешко - В провинции
— Нет, папа, я еду домой.
— Чудеса! — воскликнул пан Ежи. — По воскресеньям ты всегда остаешься в N. до поздней ночи. Что случилось?
— У меня сегодня другие планы.
— И ты не пойдешь в залу? — недоверчиво спросил отец.
— Не пойду, папа.
— Чудеса! — повторил пан Ежи. — Ну раз так, поехали. Я чертовски проголодался.
Вскоре площадь перед костелом почти опустела, лишь несколько оборванных еврейских ребятишек, крича и тараторя, бегали по ней, да вдалеке тарахтели отъезжавшие брички. Из корчмы доносился пьяный шум, а на верхнем этаже раздавался стук бильярдных шаров.
VI. Запоздалые сожаления
Сидя со Снопинской в ее гостиной, пан Анджей рассказывал о своем намерении съездить в Беловежскую пущу, а Александр расхаживал по комнате, чему-то улыбался и так был поглощен своими мыслями, что, против обыкновения, ни разу не вмешался в разговор.
В комнату вошел пан Ежи; озабоченно глядя на сына, он сказал ему чуть ли не с возмущением:
— Олесь, я видел, что закладывают твоих лошадей, куда это снова? В N., что ли, в залу? Надо было сразу там оставаться, по крайней мере, не гонял бы лошадей.
— Я, папа, не в N. еду, — ответил Александр с усмешкой.
— А куда тебя несет?
— Не могу сказать.
— Это еще что за секреты? Раньше ты, по крайней мере, не скрывал от родителей, куда ездишь!
— Милый папа, — решительно возразил Александр, — я взрослый человек, и позволь мне иметь свои секреты. Расскажу, где был, когда вернусь, а теперь не могу.
Продолжая усмехаться, он вышел из комнаты. Вслед за ним выскользнула Снопинская. Пан Ежи пожал плечами и с хмурым видом сел около гостя.
Через несколько минут легкая двуколка, запряженная четверкой, подкатила к крыльцу, и кучер, молодой паренек, дважды громко щелкнул кнутом. Александр в своем элегантном варшавском пальто сел в бричку; лошади тронулись. Увидев сидевших у открытого окна отца и пана Анджея, молодой человек улыбнулся им, поднес руку к шапочке и крикнул кучеру:
— Живей!
Пан Ежи смотрел в окно, пока бричка не скрылась за воротами, потом вздохнул и проговорил как бы про себя:
— Дня не было, чтобы парень дома посидел!
Он махнул рукой, опустил голову и задумался. Казалось, под влиянием тяжелых мыслей у него прибавилось морщин на лбу, а привычная озабоченность в его глазах сменилась глубокой тоской.
Пан Анджей с сочувственным взглядом положил ему руку на плечо и мягко сказал:
— Ну, старина, поделись со мной своей заботой, легче станет на душе. Скажи откровенно: радует тебя твой сын?
Ежи покачал головой.
— Может ли радовать такая жизнь, какую он ведет изо дня в день: вечное безделье, ни одной толковой мысли в голове, — ответил он дрожащим голосом, и в словах его слышалась глубокая боль и тревога.
— Прости, мой дорогой друг, — продолжал пан Анджей, — но скажу тебе то, что уже давно лежит у меня на сердце… Не сам ли ты виноват, что твой сын растрачивает свою молодость впустую? Почему ты не дал ему более серьезного образования? Почему с детства не наставлял, не приучал к какому-либо труду?
— Ах! — воскликнул Снопинский, срываясь со стула. — Ты прав, Анджей, тысячу раз прав! Я сделал ошибку, страшную ошибку и теперь боюсь, что Бог сурово накажет меня за нее.
— Успокойся, Ежи, — сказал пан Анджей, — но, раз уж мы затронули эту печальную тему, объясни мне: как это ты, с твоим природным здравым смыслом, с твоим трудолюбием, сам всю жизнь работая, так неразумно воспитал своего сына?
Снопинский долго молчал, очевидно, собираясь с духом и с мыслями, затем, смахнув украдкой слезу, заговорил:
— Слабость, Анджей, отцовская слабость, слишком сильная привязанность к единственному сыну были тому причиной. Видит Бог, я хотел делать как лучше, кто желает зла собственному ребенку? Но я сам не ведал, что творил. Я человек простой, необразованный, должно быть, потому и не мог предвидеть последствий своего обращения с мальчиком; должно быть, сказалось и влияние жены, для нее он как был, так и остался восьмым чудом света. Словом, все так сложилось, что не сумел я руководить его воспитанием… А теперь вижу, что это плохо, очень плохо.
Он снова вздохнул и продолжал говорить:
— Ты ведь знаешь, Анджей, что, кроме него, у нас было еще трое детей и все они умерли во младенчестве. Из четверых он один остался — вот мы его и любим за всех четверых. Когда маленький был, баловали его наперегонки, и мать, и я. К двенадцати годам он еще читать не умел; чуть заплачет за уроком — мать тут же букварь в печку, а мне не до того, с утра до ночи на хозяйстве, времени не было с ним заниматься. Ладно, говорил я себе, еще успеется, нашему сословию особой науки не нужно. На двенадцатом году отдал я его в школу. Способности у него были большие, и учился он отлично, когда хотел, только редко это бывало, привык дома бить баклуши, и одни лишь глупости лезли ему в голову. Четыре класса он все же кончил и такой был способный, что хоть мало учился, но, когда приехал на каникулы домой и начал рассказывать, что видел да слышал, могло показаться, будто он чуть не все науки превзошел, человеком стал, как говорится. И после каникул ни за что не захотел возвращаться в школу. Не хочу и не хочу. Мать тоже все время жужжала мне в уши: «Да хватит ему учиться, да на что нам эти науки, да Олесь у нас и так умнее всех своих приятелей!» Сначала я не соглашался, но как начали они оба меня просить, и он, и мать, я подумал, что, может, оно и неплохо, если парень останется дома — будет помогать мне хозяйствовать. А помощь мне была нужна, я тогда арендовал крупное имение в Ковенской губернии. Хватит, думаю, с малого ученья, приставлю его к хозяйству. Вот тут-то я и просчитался. Школа уже одним тем хороша, что приучает к труду, а кроме того, так уж теперь повелось, что без учения — ни шагу, хотя бы и в том же земледелии. Я, старик, и то это чувствую. Короче, я позволил Олесю остаться дома. Тут-то он и дал себе волю, стал сорить деньгами, дружки, гулянки, — словом, все то, что и теперь его занимает. А я его не ограничивал, попросту не обращал на него внимания, работая с утра до ночи. Говорил ему, правда, время от времени: «сделай то, сделай это», но он мои поручения исполнял один раз хорошо, а десять раз плохо, и так оно и пошло, чем дальше, тем хуже… А теперь уже ничего не поделаешь.
— Почему же? — возразил пан Анджей. — Ты и теперь можешь склонить его к трудовой жизни. Постарайся подействовать на его самолюбие, представь ему прекрасное будущее, которое ожидает способного человека, если он идет по правильному пути, уговори поступить в какое-нибудь учебное заведение, — еще не поздно, он достаточно молод для этого.