Эндрю Миллер - Казанова
— Вы только возбуждаете мои подозрения.
— Вы вправе мне не верить, но чем я могу вам угрожать?
— Очень хорошо. Какую цену я должен предложить?
— Сто гиней, и я все отлично устрою.
— Она могла бы принять деньги, когда впервые явилась ко мне.
— Молодые честолюбивы, и лучше иметь дело с женщинами постарше. С ними можно говорить как с мужчинами.
— И вы передадите мое предложение?
— Я отправлюсь, как только вы согласитесь.
— Тогда ступайте.
Повисла пауза.
— Да?
— Есть еще одно обстоятельство. — Гудар остановился у окна и дал знак. — Неплохо бы подстраховаться на случай, если она заупрямится, и немного припугнуть…
Через минуту Жарба распахнул дверь в гостиную, и Ростэн с Кауманом внесли какое-то странное кресло. Они поставили его и мрачно усмехнулись, совсем как осквернители могил.
— Его сделали для одного джентльмена, не любившего платить по счетам, — пояснил Гудар.
— Я подозревал нечто чудовищное, — ответил Казанова. Он прошел по ковру, осмотрел кресло и похлопал по его кожаному сиденью.
— Не беспокойтесь. Она не пострадает, — сказал Гудар. — Вам нужно только усадить ее в это кресло, и вы сами убедитесь. Посмотрите.
Гудар сел. Стальные наручники вылетели из деревянных подлокотников и впились в его руки и ноги с такой скоростью, что увернуться от них не оставалось ни малейшей возможности. Зажимы разделили его ноги, а пятая пружина подала сиденье вперед, и Гудар замер в такой позе, будто собирался рожать.
— Я был прав, — заметил Казанова, когда Ростэн освободил Гудара и помог ему встать. — Но все же должен признать, что изобретение весьма хитроумное.
— Оно скопировано с устройства в доме мадам Гурдэн на рю-де-Порт, — добавил Гудар. — Если вы хотите его приобрести, то ответьте мне сразу. На соседней улице есть один человек, который…
— Естественно, — откликнулся Казанова. — И думаю, что о цене можно догадаться.
Кауман засмеялся, вытянув шею, и при ярком свете можно было разглядеть бледные шрамы крест-накрест у него на горле.
глава 16
Остаток утра Казанова занимался делами: сбыл дюжину черных жемчужин, спекулировал на международной цветочной бирже, а потом отправился с Жарбой на Иннер-Темпл-лейн. Было далеко за полдень, однако Джонсон-Словарь еще нежился в постели, очевидно отсыпаясь после ночной работы. Фрэнсис Барбер провел их в гостиную, затем в столовую, а потом в комнату, служившую для всего понемногу, где за столом на стульях с высокими спинками сидели мужчина и женщина средних лет, похожие на заводных кукол, у которых кончился завод. Мужчина в сером камзоле с посекшимися нитями вроде меха старой крысы представился гостям. Его звали доктором Леветтом, и он свободно, без какого-либо акцента говорил по-французски. Приятно удивленный шевалье поинтересовался у доктора, где он сумел так хорошо выучить язык.
— Мсье, — ответил Леветт, — в юности я жил в Париже и работал официантом в кафе рядом с отелем Дье. Тогда мне посчастливилось свести знакомство с хирургами этой огромной лечебницы. Под их руководством я овладел искусством врачевания ран, стал делать операции и ныне смиренно пользуюсь этими навыками, исцеляя лондонских бедняков. А эта дама — мисс Уильямс. Ее отец, мистер Закария Уильямс, уроженец Уэльса, был талантливым изобретателем. На его счету немало открытий, и в частности прибор для измерения долготы в море. Так что теперь моряки могут спокойно отправляться в плавание, не боясь сбиться с курса.
— Мадам, — произнес Казанова, — я счастлив видеть дочь столь прославленного философа.
Женщина повернулась на звук его голоса, ее синие глаза застилала пелена слепоты. Казалось, она прислушивалась к какому-то отдаленному шуму, возможно к двери, распахнувшейся на Феттер-лейн.
Казанова сел. Жарба подошел к окну. Над рекой проплывали тусклые и по-английски серые облака размером с огромные соборы. Доктор Леветт, очевидно, долгие годы спавший в своем костюме, тщательно протер пятно на бриджах у бедра. По всей вероятности, ни ему, ни мисс Уильямс больше не о чем было вести беседу. Сказав все, на что они решились, оба погрузились в молчание, не замечая гостей.
Шевалье задумался о том, способен ли он чувствовать себя в обществе англичан легко и непринужденно. Конечно, они богаты, а мужчины всегда были смелы и воинственны, но отчего они так меланхоличны и неряшливы? Возможно, на их характер повлияли и постоянные дожди, и мрачная религия, и нелюбовь к супам. Они хитрее французов, не столь приятны, как голландцы, хотя куда интереснее их, порочнее испанцев, упрямее немцев, лучшие политики, чем итальянцы. Добьется ли он успеха у таких людей?
Сверху донесся скрип. Через минуту к ним спустился Джонсон, огромный, как быстроходный катер, и в маленьком каштановом парике. Доктор Леветт внезапно пробудился к жизни, бросился к своему покровителю и снял с огня чайник, уже давно вскипевший на железной подставке над треножником. Джонсон поздоровался с гостями, тяжело опустился на стул, открыл рот и облизал губы, пока Леветт передавал чайник мисс Уильямс. Она налила чай, расплескав большую его часть по столу, и окунула пальцы в чашки, чтобы проверить, полны ли они. Наконец чашка оказалась у Джонсона, он зажал губами фарфоровый ободок и залпом выпил остывшую маслянистую жидкость, а потом вернул чашку мисс Уильямс, которая вновь с немалым трудом наполнила ее.
Казанова и Жарба принесли пирожные, миндальное печенье в цветной упаковке и испанские апельсины. Доктор Леветт с нескрываемым интересом посмотрел на провизию. Жарба разложил пирожные. Не хотите ли еще чая? Да, чай был нужен, у всех, кажется, пересохло в горле. Но вот в час дня в Лондоне пробили часы, и великий лингвист оживился — его чувства, дремавшие половину ночи и половину дня, вновь вырвались наружу. Он оперся кулаком о стол и тяжело вздохнул, окутав воздух струями пара.
— Почему, сэр, — начал он, содрал кожуру с апельсина и нарезал дольки на мелкие частицы острым ножом, вроде лежавшего в кармане у Казановы…
— Я люблю университет в Саламанке…
и:
— Некогда мне страшно досаждал человек, писавший стихи.
И позднее:
— Сэр, не включать в книгу какие-то подробности лишь потому, что люди могут вам не поверить, бессмысленно.
Шевалье успокоил рассудительный тон лингвиста. Он проникал сквозь слова, как тоник в крепком напитке, и вселял надежду, что мир по-прежнему стабилен, а самому Казанове не угрожает опасность исчезнуть подобно утреннему туману или невысказанному предложению. Дребезг и мерцание мира, которые он так часто улавливал после Мюнхена, были просто признаком переутомления, конечно, глубокого переутомления, но ничего иного и не следовало ждать после долгих недель болезни и полной неподвижности. Воспаление проникло в кровь, и врачи обследовали Казанову, точно кусок протухшего мяса. Когда человек становится старше, ему, естественно, требуется больше времени для выздоровления. Но сейчас, когда он так нуждался в отдыхе и лучше всего было бы уехать набраться сил в сельской местности, подальше от городских соблазнов, зачем-то ввязался в авантюру, в опасную сделку. Он не имел права в нее ввязываться, даже если ему очень хотелось этого.