Елена Арсеньева - Несбывшаяся весна
За те почти двадцать лет, которые Егор Поляков прожил под этим чужим для него именем, а тем паче – за десять лет работы в органах он виртуозно научился отсеивать словесную шелуху, на которую столь горазды были советские ораторы, и доискиваться до сути их речей. Случалось, правда, что сути просто-напросто не существовало: одни политические фиоритуры, ничего более. Вот и в речах Власенко он никак не мог найти смысла. Однако показать это военкому было никак нельзя. Еще та публика… В два счета накатает очередной донос – мол, капитан Поляков проявил политическую близорукость и не смог разглядеть в предъявленных ему компроматах опасности для нашего советского правительства и лично товарища Сталина. Или не пожелал? Какие из этого следуют выводы, товарищи?..
Поляков поглядел в небольшие, аккуратненькие, голубые глаза военкома, излучавшие служебное рвение, и осторожно проговорил:
– Так вы думаете, эти заявления…
Он и сам не знал, что следовало сказать далее. Однако Власенко радостно подхватил:
– Ну да! Конечно! Лишь для отвода глаз они пишутся! В расчете на нашу политическую мягкотелость и близорукость! Предположим, направим мы вражеских отпрысков в Испанию, так они там начнут в спину интербригадовцам стрелять, а потом и перебегут к фашистам, чтобы открыто вступить в ряды врагов коммунизма!
«Ай да военком, – подумал Поляков. – Ай да сукин сын. Ай да молодец». На самом деле все это было вовсе не так глупо, как может показаться нормальному человеку. То есть насчет Семина, Данилко и, как его там, Монахина еще вилами на воде писано. Очень может быть, что тут товарищ Власенко проявил не политическую близорукость, а таковую же дальнозоркость, увидав то, чего на самом деле и в помине нет. Но сам-то Егор Егорович Поляков подавал свое заявление на отправку в Испанию именно с этой целью: перейти линию фронта и присоединиться к тем самым «врагам коммунизма», о которых говорил Власенко и к которым Поляков принадлежал всю жизнь – и по рождению, и по воспитанию, и по самой сути своей. Получи он возможность оказаться за пределами страны, только его и видели бы!
Разумеется, он не слишком рассчитывал на то, что его страстное, многолетнее желание будет удовлетворено так просто. Он не удивился отказу. Очень многие его коллеги из управления написали такие же заявления и тоже получили отказ. Однако сейчас Поляков встревожился: а что, если и в его действиях какой-то вот такой же сверхбдительный высший чин усмотрел истину? Сознание людей настолько отравлено патологической подозрительностью, что иной раз их посещают в самом деле пророческие откровения!
Как бы нелепо это ни выглядело…
Надо непременно поговорить с Григорием Алексеевичем. Сегодня же. Тот советовал Полякову вторично подать заявление об отправке в Испанию – теперь ясно, что нельзя. Ни в коем случае! Наоборот – нужно показать, что он всецело поглощен работой здесь, на месте. Нужно въесться по макушку в какое-нибудь дело… Жаль, что сейчас нет ничего достойного под рукой, не на чем проявить служебное рвение. Верин, точнее, Мурзин, – уже отработанный материал, со дня на день отправится по этапу. Под расстрел его подвести так и не удалось. Жива осталась эта сволочь, ради мести которой столько людей жизни свои отдало. Сестра… няня Павла… да и Александр Русанов тоже! Нет, вывернулся Мурзик, с кошачьей ловкостью умудрился уклониться от расстрельной статьи, и Поляков ничего не мог поделать, как ни старался. Конечно, после обработки на допросах от Мурзика одно воспоминание осталось: в беззубого, согбенного, седого старикашку превратился вальяжный, полный жизни красавец, – а все же Полякову этого было мало, мало. Он хотел видеть смерть Мурзика. Хотел видеть, как угаснет жизнь в его глазах. Сам спустился бы в тот подвал на Воробьевке, где «кончали» врагов. Сам разрядил бы свой пистолет в эту тварь…
Не привелось!
Конечно, у него была масса случаев застрелить Мурзика «при попытке к бегству», как в прошлом году Русанова, однако именно из-за случая с журналистом приходилось быть осторожнее. Слишком уж внимательно, со слишком уж озадаченным выражением вглядывался Мурзик в черты следователя Полякова… Если о том, кто он такой, догадался Русанов, почему не мог догадаться и Мурзик? И кто знает, не поделился ли он с кем своими догадками? Пристрелишь его, а потом какой-нибудь ушлый товарищ по работе , из тех, что всегда готов подставить ножку другому, возьмет да и начнет копаться в тех старинных отношениях, которые некогда связывали Мурзика и написавшего на него донос Русанова. После двадцати лет молчания, пройдя обработку у товарища Полякова. А откуда он взялся, этот Поляков? Да, конечно, его проверяли, без проверки в органы не берут, а все же? Какое странное совпадение, что накануне своего ареста Верин-Мурзин убил проститутку по фамилии Полякова… Уверял, что она нарочно заразила его сифилисом…
Залечили его, сифилис-то. Зря мучилась Лиза.
Все было зря!
Поляков думал о своем, однако лицо и тело, привыкшие за жизнь к самому изощренному притворству, продолжали исполнять привычную роль. Руки перебирали заявления. Глаза придирчиво всматривались в строки. Лоб напряженно хмурился. Рот кривился, словно насмехался над происками вражьих выкормышей, задумавших обмануть бдительных стражей революционных завоеваний.
А может быть, подозрительного военкома ему сам бог послал? Может быть, заняться этими заявлениями, раздуть дело о группе перебежчиков, пожелавших устроить себе эмиграцию под предлогом исполнения интернационального долга, – организовать то самое дело, на основе которого можно продемонстрировать свое служебное рвение?
Противно… Противно, да? Ну что ж, работа у него такая. Така́я работа и та́кая жизнь, что иногда тянет застрелиться.
А почему он до сих пор этого не сделал, интересно? Давно бы уже встретился со своими, а то ведь заждались.
«Нет, – разочарованно подумал Поляков, – не получится. Самоубийцы отправляются в ад, а все мои – мученики безвинные, они в раю. Придется и мне свое избыть, отмучиться!»
И Поляков опять принялся перечитывать заявления.
– Я ведь не просто так догадался об их вражьей сути, – радостно токовал между тем Власенко. – К тому же врагов нынче так много расплодилось, всех фамилий в памяти не удержишь. Но едва только увидал вот это, у меня в голове как будто – щелк! – Военком для наглядности прищелкнул пальцами. – И сразу встало все на свои места. Да вы сами взгляните!
И он сунул Полякову серый листок, на котором неровным и нервным почерком, состоявшим, чудилось, из одних острых углов, а потому читаемым с трудом, было написано: