Елена Арсеньева - Осень на краю
И в ту же минуту откинулась темно-бордовая шторка сбоку от эстрады, и на сцене появились музыканты.
Их было десять – все высокие, статные и довольно молодые: самому старшему не более тридцати пяти. Ну, что и говорить – эти яркие темноглазые брюнеты, стройные, атлетически сложенные и обладающие отличной выправкой, не могли не притягивать взора. Особенно один из оркестрантов был хорош, самый молодой – не старше двадцати пяти, румяный, с бровями вразлет. Он был причесан на прямой пробор, и черные крылья волос, лежащие по обеим сторонам белого лба, шли ему необычайно. Прижимая к себе скрипку и поглядывая чуть исподлобья, он обежал взглядом кафе, и вокруг Марины словно ветер прошумел: раздался общий дамский вздох.
«Понятно, – насмешливо подумала Марина. – Той же породы паренек, что и Игорь Вознесенский!»
Воспоминание о признанном кумире всех дам и барышень родимого Энска произвело у Марины разлитие желчи, как называют беллетристы внезапный припадок злобы и ярости. Потому что от Игоря Вознесенского мысль ее естественным образом перелетела к той, которая глупо, наивно, по-дурацки, по-идиотски (уничижительные эпитеты она могла нанизывать до бесконечности!) была влюблена в красавца-актера, а именно – к троюродной сестрице Сашеньке Русановой, которую Марина ненавидела лютой ненавистью.
Чтобы хоть как-то перебить отвратительный вкус во рту, Марина быстро съела эклер (Феденька как раз поставил на стол три изрядных блюда с пирожными и кофейник с горячим шоколадом), потом «наполеон» и «картошку». Грушенька рассеянно колупала ложечкой безе, поглядывая по сторонам, ну а Надя, ее подружка, еще и кусочка не откусила, потому что взгляд ее был устремлен на красивого скрипача.
«Ага!» – многозначительно подумала Марина и быстренько съела еще одно пирожное – пышное, бисквитное, щедро украшенное бело-розовым кремом, – «сенаторское». Без малейшей передышки вслед за «сенаторским» отправились безе и «корзиночка». Теперь на блюде перед ней одиноко лежало только миндальное пирожное, и Марина смотрела на него с сомнением.
Во-первых, она не слишком-то любила миндальные пирожные. Во-вторых, во рту почему-то вместо горького желчного появился противный железистый вкус и начало подташнивать.
Слишком много пирожных, вот что…
И тут она заметила, что Надя отвела глаза от эстрады и смотрит то на нее, Марину, то на опустевшую тарелку. И как смотрит! С каким презрением!
«Да чтоб ты пропала! – с ненавистью подумала Марина. – Как ты смеешь на меня так смотреть, кисейная барышня? Вы с Грушенькой каждый день пирожные лопаете. А я… Разве ты знаешь, что такое безденежье, что такое невозможность купить сладкое, что такое – жить на унылом хлебе и рыбе, которую ненавидишь? Как ты смеешь на меня смотреть с таким презрением? Вот взять бы сейчас да и опрокинуть тебе на голову кофейник с горячим – пусть он будет как можно горячее! – шоколадом… Вот бы ты запрыгала! Вот бы посмотрел на тебя красавчик-скрипач, вот бы захохотал, вот ты поняла бы, что такое быть всеми осмеянной, презираемой, жалкой!»
Марина целых два года пыталась усмирять обиду на жизнь, которая обошлась с ней так жестоко и несправедливо. Но в эту минуту – о, как вдруг ожили подавленные, напоенные ядом и горечью чувства, как все вскипело, подкатило к горлу и готово было вот-вот выплеснуться в два обращенных к ней красивых девичьих лица!
Красивых? Ну уж нет! Они были отвратительны, отвратительны, отвратительны! Точно с таким же отвращением смотрела когда-то Марина на своих энских подружек – Тамару Салтыкову, Варю Савельеву, Сашу Русанову. Все они были одна в одну – изящные красотки. И Мопся, толстая, неуклюжая Мопся мечтала что-нибудь сделать с этой их красотой, унизить ее, растоптать. Не вышло! Не вышло! Руки оказались коротки!
С Тамаркой Салтыковой, между прочим, почти удалось разделаться, отправив ее с револьвером в сыскное управление – в сатрапа Смольникова стрелять. Но нет, ей повезло, глупой курице. Марина так и не смогла доподлинно узнать, что там произошло, известно было только, что покушение сорвалось, лишившаяся от страха рассудка Тамара долго лечилась в психиатрической клинике, но все же вышла оттуда и теперь работает сестрой милосердия в одном из лазаретов, которые во множестве открылись в Энске с началом войны. Вместе с ней работают Саша Аксакова и Таня Шатилова, приехавшая из Москвы дочь сормовского управляющего и двоюродная сестра Сашки с Шуркой. А Варя Савельева отправилась на фронт и теперь кочует где-то с бригадой санитарного поезда. Все новости сообщала Марине в письмах добросердечная и глупая клуша Олимпиада Николаевна, двоюродная тетушка, которая не оставляла заблудшую племянницу своим квохтаньем. Также она сообщала, что Дмитрий отбыл в действующую армию в первые же дни войны – и с тех пор о нем нет ни слуху ни духу, ни одного письма, хотя и известий о его гибели тоже нет…
Марина вынырнула из мешанины мыслей и обнаружила, что оркестр перестал играть. Музыканты смело переглядывались и перемигивались с дамами и барышнями. Под общий смех на сцену были даже брошены две или три плотно, на манер аптекарских пакетиков, сложенные бумажки – наверняка любовные записочки! Один из музыкантов, старше всех по виду и в пенсне, видимо, руководитель оркестра, покачал головой, отложил на стул свою виолончель, подобрал записочки и спрятал их в карман. И развел руками, глядя в зал и словно бы прося улыбкой прощения у дам, которые эти записочки бросили: мол, прошу извинить, но такие вольности пленным не дозволяются!
Тем временем красивый скрипач подошел к краю эстрады и, перегнувшись вниз, разговаривал с кем-то, стоявшим у входа в зал, под прикрытием портьер. Многие посетительницы «Чашки чая» обеспокоенно стреляли глазами в том направлении, а у Нади шея, чудилось, удлинилась раза в два, так она старалась разглядеть того не видного из-за портьер человека.
«Наверное, бесятся, вдруг там какая-нибудь красотка, соперница! – с презрением подумала Марина. – Ничего, пусть побесятся! Таким кисейным барышням это только полезно!»
Сама она точно знала, что беситься дамам совершенно не с чего. Ей-то было видно: скрипач разговаривал с мужчиной – высоким широкоплечим человеком лет сорока, с офицерской выправкой, темноволосым и темноглазым, с худым, точеным лицом. На нем был австрийский китель, и Марина поняла, что он такой же пленный, как и оркестранты.
Виолончелист в пенсне поглядывал на него с тревогой и наконец не выдержал – подошел к скрипачу и укоризненно похлопал его смычком по плечу. До Марины донеслись его слова, произнесенные по-немецки: