Александр Дюма - Полина
Приехавши к подошве горы, они снова услышали рыканье, но на этот раз оно было так сильно и близко, что одна из лошадей бросилась в сторону и едва не выбила седока из седла; все прочие с пеной у рта, с раздувавшимися ноздрями и испуганными глазами тряслись и дрожали, как будто были окачены холодной водой. Тогда офицеры сошли с лошадей, отдали их слугам, и граф первый начал подниматься на возвышенность, с которой хотел осмотреть местность.
В самом деле, с высоты холма по изломанному тростнику он заметил следы страшного зверя, с которым шел сражаться; дорожки шириной в два фута были протоптаны в высокой траве, и каждая из них, как сказывали ему офицеры, шла к одному месту, в котором растения, совершенно вытоптанные, образовали прогалину. Третье рыканье, раздавшееся оттуда, рассеяло все сомнения, и граф узнал, где должен искать своего неприятеля.
Тогда старшие из офицеров опять подошли к нему, но граф, поняв их намерение, сделал холодный знак рукой, что все бесполезно. Потом застегнул свой сюртук, попросил у одного из родственников шелковый шарф, которым тот был опоясан, и обернул им левую руку; сделал знак малайцу подать ему кинжал, прикрепил его к руке мокрым фуляровым платком; потом, положив шляпу на землю и грациозно поправив свои волосы, пошел самым кратчайшим путем к тростнику и скрылся в нем через минуту, оставя товарищей своих, испуганных и не верящих еще подобной отваге.
Что касается его, он шел медленно и осторожно по выбранной им дорожке, протоптанной так прямо, что ему не было надобности сворачивать ни вправо, ни влево. Пройдя около пятидесяти шагов, он услышал глухое ворчание, по которому узнал, что неприятель его стоит настороже и если не видит, то уж открыл его; он остановился на одну только секунду и, как только шум прекратился, продолжал идти. Пройдя около пятидесяти шагов, опять остановился; ему показалось, что если он еще не пришел, то должен быть очень близко к берлоге, потому что достиг уже прогалины, усеянной костями, на некоторых было еще окровавленное мясо. Он осмотрелся вокруг себя и в углублении, сделанном в траве и подобном своду в четыре или пять футов глубины, увидел тигрицу, полулежащую, с разинутой пастью и глазами, устремленными на него; тигрята играли на ее брюхе, как молодые котята.
Только он один мог сказать, что происходило в душе его при этом зрелище, но душа его была бездна, из которой ничто не выходило.
Несколько времени тигрица и он смотрели друг на друга с неподвижностью; наконец граф, видя, что она, вероятно, боясь оставить детей своих, не идет к нему, сам пошел к ней.
Он подошел к тигрице на расстояние четырех шагов и, увидев, что она сделала движение, чтобы встать, ринулся на нее. Те, которые смотрели и слушали, услышали вдруг рев и крик и видели несколько секунд движение в тростнике; потом наступила тишина: все кончилось.
Они подождали еще с секунду, не возвратится ли граф? Но граф не возвращался. Тогда им стало стыдно, что оставили его одного, и они решились спасти по крайней мере его труп, если не спасли его жизни. Они ободрились и пошли к болоту, останавливаясь на дороге время от времени и прислушиваясь; но все было тихо.
Наконец придя к прогалине, нашли неприятелей, лежащих один на другом. Тигрица была мертва, а граф без чувств. Тигрята же, слишком слабые, чтобы пожирать тело, лизали кровь.
Тигрица получила семнадцать ударов кинжалом, а граф только две раны: одну зубами в левую руку, а другую когтями, которые растерзали ему грудь.
Офицеры взяли труп тигрицы и тело графа; человека и зверя внесли в Бомбей, лежащих один подле другого на носилках. Что же касается тигрят, то малайский невольник связал их бумажной тканью своего тюрбана и они висели но обеим сторонам его седла.
Встав через пятнадцать дней, граф нашел возле своей постели шкуру тигрицы с жемчужными зубами, рубиновыми глазами и золотыми когтями. Это был подарок офицеров того полка, в котором служили его двоюродные братья.
VIII
Этот рассказ произвел на меня глубокое впечатление. Храбрость в мужчине — самое величайшее обольщение для женщины. Причиной тому слабость ли нашего пола, или то, что мы, будучи немощны, имеем вечную нужду в опоре? Таким образом, несмотря на все, что говорили не в пользу графа Безеваля, в уме моем осталось только воспоминание об этих двух охотах, при одной из которых я присутствовала. Однако ж я не могла без ужаса подумать об этом страшном хладнокровии, которому Поль обязан был жизнью. Сколько ужасной борьбы произошло в этом сердце, прежде чем воля обуздала до такой степени его ощущения; какой продолжительный пожар должен был пожирать эту душу, прежде чем пламя ее не превратилось совершенно в прах и лава ее не сделалась льдом.
Большое несчастье нашего времени — стремление к романтическому и презрение простого. Чем больше разочаровывается общество, тем больше деятельное воображение требует чрезвычайного, которое исчезает каждый день из света, чтобы укрыться в театре или в романах. Итак, вы не удивитесь, что образ графа Безеваля оставил большой след в воображении молодой девушки, окруженной этим ослеплением. Таким образом, когда мы увидели через несколько дней после рассказанной мною сцены ехавших по большой аллее двух кавалеров и когда доложили о Поле Люсьене и графе Горацио Безевале, в первый раз в жизни сердце мое забилось, в глазах потемнело и я встала с намерением бежать; мать моя меня удержала; в это время они вошли.
Не знаю, о чем мы сначала говорили, но, вероятно, я должна была показаться очень робкой и неловкой, потому что, подняв глаза, увидела, что граф Безеваль смотрит на меня со странным выражением, которого никогда не забуду; однако мало-помалу я освободилась от своего предубеждения и пришла в себя; тогда я могла слушать и смотреть на него, как слушала и смотрела на Поля.
Я нашла в нем то же бесстрастное лицо, тот же неподвижный и глубокий взгляд; приятный голос, который, как его руки и ноги, подходил более женщине, нежели мужчине; впрочем, когда он воодушевлялся, голос этот получал силу, к которой казался неспособным с первых звуков, произносимых им. Поль, как признательный друг, обратил разговор на предмет, способный выгодно представить графа: он заговорил о его путешествиях. Граф с минуту не решался увлечься этим обольщением самолюбия. Говорили, что он боялся овладевать разговором и выставлять себя напоказ; но вскоре воспоминание виденных им мест представилось его памяти; живописная жизнь диких стран вошла в борьбу с монотонным существованием образованных городов и затопила его; граф очутился опять посреди роскошной природы Индии и чудесных видов Мальдива. Он рассказал нам о своих поездках по Бенгальскому заливу; сражениях с малайскими пиратами; он увлекся блестящей картиной этой жизни, в которой каждый час приносит движение уму или сердцу; он провел перед глазами нашими во всей полноте эту первобытную жизнь, когда человек, свободный и сильный, будучи по своей воле рабом или царем, не имел других уз, кроме своей прихоти; других границ, кроме горизонта; когда, задохнувшись на земле, распускал паруса своих кораблей, как орел крылья, и требовал у океана простора и безграничности. Потом вдруг перескочил в середину нашего истертого общества, в котором все так бедно, преступление и добродетель; в котором все поддельно, лицо и душа; в котором мы, рабы, заключенные в законах, пленники, скованные приличиями, имеем для каждого часа дня маленькие обязанности, которые должны исполнять; для каждой части утра форму платья и цвет перчаток — и все это под страхом смешного, то есть смерти, потому что смешное во Франции пятнает имя хуже грязи и крови.