Анна Рейн - Джонас
— Потому что я рожу со дня на день, нет никакого смысла покупать платье на несколько дней, — медленно — слишком медленно — растолковала она, в упор глядя на него.
Джонас не нашёл, что ответить. На некоторое время повисло молчание, нарушаемое лишь звоном столовых приборов.
— Кейт?
— Что?
— Почему ты не надела на церемонию платье, которое я тебе прислал? — спросил Джонас. Он боялся задавать этот вопрос, но он должен был знать.
Кейт смерила его презрительно-насмешливым взглядом.
— Потому что оно оказалось не моего размера.
— Вот как, — пробормотал Джонас, чувствуя, как горят уши. Он вспомнил, что не сказал портнихе о беременности своей невесты. Он описал Кейт такой, какой она была той ночью — какой он её помнил.
И вдруг понял: Кейт рада, что платье не подошло. Она хотела выйти за него замуж в чёрном. И что бы он ни говорил, она не изменит чёрному цвету, пока не изменит мнение о своём браке.
Когда ужин закончился, Джонас отодвинул стул для Кейт и подал ей руку. Она оценивающе взглянула на него, но руку приняла. Джонас сжал зубы, почувствовав, что Кейт оперлась на него по необходимости: судя по всему, сейчас, на последнем месяце беременности, ей было тяжело вставать. Если бы не её состояние, Кейт проигнорировала бы его помощь.
Джонас заставил жену посмотреть ему в глаза.
— Кейт, я прошу тебя, дай нашему браку шанс.
— Я подумаю, — через несколько секунд ответила она, не опуская глаз, давая этим самым Джонасу знать её настоящий ответ. Всё же очередной отрицательный ответ не смог обескуражить Джонаса. Он улыбнулся Кейт и проводил её в гостиную.
Мэй принесла чай. Поскольку Кейт не выказывала желания разговаривать с ним, Джонас принялся рассказывать о своих детских приключениях. Он рассчитывал, что Кейт не найдёт в них ничего отталкивающего, даже наоборот — в свете своего положения — и позволит себе улыбку. А женщина улыбающаяся — женщина снисходительная.
Джонас изображал серьёзного Теодора с его странным юмором, рассеянную тётю Жюстину, своих друзей-мальчишек и даже лягушек. Он с удовольствием предавался воспоминаниям — и с удивлением. Неужели Теодор так часто защищал его? Теодор как будто всегда был его адвокатом и совестью.
Когда Джонасу было три, он стащил у кухарки несколько банок варенья. Тогда Теодор принялся утверждать, что детский организм сам знает, что ему требуется. Вроде Джонас слишком вредный, и сладкое варенье должно было помочь ему стать лучше.
Когда Джонас в семь лет принялся выживать из дома одного гувернёра за другим, потому что ненавидел учиться, Теодор (которому гувернёры были почти не нужны, ибо он всегда очень быстро становился умнее их) стал точно такие же пакости делать ему, чтобы Джонас на собственной шкуре почувствовал свои проделки.
Когда Джонаса впервые выгнали из колледжа, Теодор ходатайствовал перед деканом, и поскольку был на хорошем счету, Джонаса восстановили. Но он, возмущённый вмешательством брата, очень быстро устроил так, чтобы его снова выгнали. Тогда Теодор спросил, чего же хочет Джонас. «Ничего,» — с вызовом ответил младший брат. Теодор удивлённо посмотрел на него, ибо не понимал, как можно жить, ничего не желая, ни к чему не стремясь. Он не понимал, но принял такой ответ. Сказал «хорошо» и стал (Джонас понял это только сейчас) отдавать Джонасу часть своего содержания.
Осознав это, Джонас замолчал. В этот момент он рассказывал Кейт, как вскочил с кровати, напуганный скользкой холодной мерзостью и встретил вопросительно-серьёзный взгляд Теодора «ну и как тебе протухшие лягушки?»
Кейт даже посмотрела на него, требуя продолжения.
— Ну а потом вся наша комната оказалась увешанной этими водорослями, поскольку я схватил их с кровати и бросил в Теодора, а он в меня, и начался полный кавардак. — Джонас усмехнулся. — Следующие полночи мы отмывали комнату, причём Теодор закончил быстрее меня, потому что знал, чем их отмывать, а со мной поделился секретом, только когда закончил свою половину.
Кейт злорадно улыбнулась. Ведь она тоже была гувернанткой и тоже испытала на себе некоторые детские шалости. Конечно, она была бы рада, вздумай кто-то вроде Теодора заступиться за неё. И была рада, что виновник неприятностей у других представителей её профессии понёс наказание.
Джонас вдруг засомневался, стоило ли рассказывать о себе. Он полагал, что в его жизни много весёлого и смешного, что он не раз обсуждал с друзьями, но сейчас вдруг оказалось совсем не смешным для его жены — бывшей гувернантки, обманутой женщины.
Перед сном Джонас долго перебирал в уме разные эпизоды из прошлого, решая, рассказывать о них жене или нет. Он хотел припомнить самые невинные, самые весёлые, но в голову упорно лезли мысли о годах, проведённых во Франции — когда вся его мерзость проявилась во всей красе. Он тратил деньги Теодора и тёти Жюстины, заботясь лишь о том, чтобы хорошо выглядеть перед своими друзьями и любовницами, не думая, что его родственники не настолько богаты, чтобы содержать его одного в роскоши. Он всё принимал как должное, до тех пор, пока — уже в Англии — не скатился окончательно в пропасть. Он попал в долговую тюрьму. Сидя там, он старался не поддаваться отчаянию при виде совсем опустившихся, грязных, нечёсаных вечных должников. Он повторял себе: «Я выкручусь, я что-нибудь придумаю», — но в голову приходило только одно — написать брату. Он сидел там, а в голове крутились слова Теодора: «Джонас, я очень благодарен тебе, что ты сломал мою жизнь. Извини, что не могу отплатить тебе стократно.» Джонас просто не мог вновь попросить его о помощи. Он не верил, что Теодор поможет, не верил, что заслуживает помощи, и очень чётко вдруг понял, что если бы не брат, то он оказался бы в этом чудовищном месте ещё несколько лет назад. Вероятно, он написал бы в конце концов, но мистер Харрит — тот человек, которому Джонас был должен, — в погоне за своими деньгами написал барону Эшли первым. И Теодор приехал. Барон презирал брата, каждое его слово было пропитано ненавистью, но всё-таки он выручил его. Поступил бы Джонас также?
Всё-таки одно дело рассказывать жене о мелких грешках ребёнка или безусого юнца, но, Господи, не допусти, чтобы она узнала о всей низости его падения.
Каждый день Джонас совершал с женой прогулки, наносил вместе с ней визиты её знакомым. Каждый день, ему казалось, чуточку сближал его с женой. Она начала здороваться с ним по утрам. Говорила «доброе утро, Джонас», или «не хочешь ли чаю?», или даже «расскажи мне об Индии». Он часто брал её за руку, в том числе и в гостях, и она не противилась. Она будто не замечала этого, но Джонас точно знал, что она замечала — и всё-таки не была против. Он был уверен, что сумеет добиться её расположения, если продолжит и дальше ухаживать за ней. Словно невзначай, по рассеянности, он целовал ей руку, или целовал в щёчку. Через десять дней после свадьбы он осмелился поцеловать её в губы. Просто смешно — он, распутник, который с четырнадцати лет и недели не провёл без женщины, трепетал от страха, словно школьник, целуя свою жену! И всё-таки вся его рассеянность была не более чем маской. Весь его опыт говорил, что женщина не будет возражать против лёгкого «дружеского» поцелуя, если только он не сделает глупость и не спросит её разрешения. Он делал вид, что имеет право на поцелуи — и женщина не могла найти ответ на такую дерзость. Тем более его поцелуи не выходили за рамки приличий. Но он прекрасно знал, что делал. Он приучал Кейт к своему присутствию, к тому, что он её муж и имеет право целовать её. И ещё он знал, что если поторопится, то Кейт тут же выгнет спину и зашипит, отстаивая своё одиночество. И потому сначала целовал ей руку, потом другую, на следующий день — обе, на четвёртый — ещё на несколько поцелуев больше… а ещё через несколько дней… Провожая её к спальне, он пожелал ей спокойной ночи, держа её руки в своих, глядя ей в глаза, потом наклонился, будто намереваясь поцеловать в щёчку, — и коснулся её губ. И как всегда сделал вид, что не придал этому никакого значения, будто так и должно было быть и было каждый вечер вот уже в течение нескольких лет. Он обманчиво спокойной походкой спускался по лестнице, спиной чувствуя её взгляд, ожидая окрика, проклятия, чего-нибудь… но стояла тишина, а потом дверь её спальни тихонько закрылась. Тихонько! Она не хлопнула ею, чтобы выплеснуть раздражение или злость.