Жорж Санд - Даниелла
Я сказал, что Даниелла с часу на час могла понадобиться больной, и сам вышел в столовую, куда только что прошел Брюмьер. Я увел его курить в сад и слышал, как запирали окно гостиной.
Брюмьер нисколько не сомневается в искренности Медоры в отношении к нему. Он и не подумал расспрашивать меня о том, о чем я говорил с нею, но был полон радостных надежд.
— Знаете ли, — сказал он, — что дела мои идут хорошо? Бог да сохранит добрую леди Гэрриет! Но если ему будет угодно пресечь дни ее, то Медора, уже пытавшаяся жить у прочих своих родственниц, не будет знать, куда деваться, и, наверное, решится на супружество. Ведь она уже решалась, потому что чуть не вышла за старого князя. Но, к счастью, эта прихоть вовремя прошла, и так как вместо толпы обожателей я перед нею один на эту минуту, и так как судьба послала ей меня в это скучное Фраскати, как будто на перепутье между отвращением к последнему поклоннику и смертью последней покровительницы, то я вижу тут самый удобный для себя случай, которым и намерен непременно воспользоваться. Но что она делает с вашей Даниеллой?
— Поживя здесь, я бы мог отвечать вам по-здешнему: chi lo sa? Но всякий не природный итальянец непременно захочет предположить что-нибудь, и потому я воображаю, что она желает примириться с женщиной, которую оскорбляла так несправедливо.
— Да, должно быть так, ведь она предобрая, не правда ли? Благородная натура, вспыльчива, но великодушна; иногда она сумасбродна, иногда будто опьяняет от артистических фантазий в своих эксцентрических выходках, но когда она приходит в себя, то в ней сказывается удивительная логика и удивительный здравый смысл. Это женщина необыкновенная, но скучающая, вот и все. Вы увидите, в какое восхитительное создание преобразит ее любовь!
Брюмьер так наивно присваивал себе право этого чудного преображения, что разуверить его было бы мудрено. Да и зачем? Избыток самодовольства так усладителен сам по себе, что пусть себе за мечтами следуют разочарования. Вперед полученные вознаграждения действительны не менее тех, которые следуют за бедствием. Мне оставалось лишь подивиться этой способности самообольщения. Я зафилософствовался про себя о положении этого семейства: с одной стороны лорд Б…, на пороге огромного, неутешного горя; с другой — Медора, занятая своими планами; и рядом с ней Брюмьер, который говорит: «Дай Бог здоровья леди Гэрриет, но только смерть ее очень бы была мне полезна на эту минуту!»
Когда я вновь встретился с Даниеллой и начал расспрашивать ее о переговорах с Медорой, она показалась мне задумчивой и скрытной в ответах.
— Боже мой, — сказал я ей, — ты, кажется, опечалена? Не сказала ли она тебе чего-нибудь такого, что заставляет тебя опять сомневаться во мне?
— О, нет, напротив! Она была очень откровенна, очень добра, очень великодушна. Она призналась мне в том, что любила тебя, и что по ребяческому капризу, по женской гордости хотела понравиться тебе, говорит, что это не удалось ей, и что она рада этому; обвиняет себя, и сама над собой смеется за дурное чувство, которое побудило ее оскорбить меня и удалить из дома. Она просит моей дружбы и хочет, чтобы я обещала ей твою. Вот что она говорит и, кажется, думает. Я все простила ей, и мы поцеловались, я от сердца… и она тоже, думаю.
Тут Даниеллу позвали к леди Гэрриет. Вечер прошел в колебаниях между надеждой и страхом; в полночь лихорадка спала; припадок был гораздо слабее прошлых. Врач, убедившись, что опасность миновала, пошел спать. Лорд Б… хотел отпустить Даниеллу отдохнуть, но она предпочла заснуть в креслах у постели больной. Медора пила чай с Брюмьером и ушла в свою комнату. Я остался в гостиной с лордом Б…, который через каждые четверть часа выходил на цыпочках, чтобы прислушаться к дыханию своей жены.
— Я должен казаться вам смешным, — сказал он в один из этих промежутков, разговаривая со мной. — Вы можете поставить меня в число тех чудаков-мужей, которые двадцать лет сряду жалуются на жену и открывают возможность ужиться с женой только в ту минуту, когда приходится разлучаться навеки. Не надивлюсь своему чувству, потому что были часы… часы, в которые я напивался, постыдные часы, когда я говорил почти серьезно: смерть освободит либо меня, либо ее! Но теперь, видя, как подходит эта смерть и уносит ее еще не отцветшую, еще полную жизни, ее, а не меня, старого и одряхлевшего душой, я ужаснулся и почувствовал угрызение совести. Не имеет ли она всех прав на жизнь после стольких грустных лет, проведенных со мной? Судьба казалась мне такой несправедливой в своем выборе, что я сделался фаталистом. Мне приходила мысль убить себя, чтоб обезоружить судьбу.
Я молча слушал эти признания и ждал, когда он истощит всю горечь, обыкновенно затаенную в глубине его души, чтобы потом дружески образумить его и оправдать его в собственных глазах, не обвиняя жены.
В наших нравственных действиях нет таких роковых влияний, которые не могли бы мы осилить и победить совершенно; это мое убеждение, и я искренно высказал его, прибавив, что в тех собирательных фактах, которые зовутся общественными законами, есть страдания неизбежные, по-видимому, роковые, и мы часто относим к ним свои личные горести и ошибки людей, нас окружающих; но человек должен полагать всю свою силу, весь свой ум на борьбу с этими дурными результатами как в нас самих, так и вокруг нас. Средства к тому не легки, но просты и ясно обозначены. Старые добродетели вечной религии остаются истинными, при всех различных заблуждениях в их приложении, и никакой софизм, никакая общественная почва, никакая ложь эгоизма не помешают добру быть самому по себе, вопреки всякому внешнему злу, верховной радостью, восхитительным понятием, возвышенным светом. Если совесть наша чиста, сердце живо, мысль здорова, то мы можем считать себя вполне счастливыми; Требовать большего, значило бы безумно восставать против законов божественных, которых не изменит наш ропот.
— Я совершенно согласен с вами, — сказал мне лорд Б…, — потому-то сердце мое очерствело и совесть возмутилась, что я не обратился к этому здравому понятию, о котором вы говорите. Я виноват перед другими, став виновным перед собой самим; у меня не достало воли, чтобы заставить ценить себя, и в опьянении я искал иногда самозабвения, которое только глубже погружало меня в апатию; мне недоставало веры, это я вижу, и если я стал отвратителен и жалок женщине, которая любила меня, то в этом виноват я, а не она… Знаете ли, — сказал он еще, видя, что во время нашего длинного разговора больная ни разу не проснулась, — если Бог возвратит мне ее, я думаю, что буду задним числом достоин ее прежней любви ко мне. В наши лета любовь была бы смешна, если б не изменялась в своей природе; но дружба, которая переживает ее и в честь которой, если вы припомните, я предложил грустный тост у Сивиллина храма, лучше самой любви, реже встречается и в тысячу раз ценней. Вот что желал бы я внушить и чего не умел внушить моей жене.