Роксана Гедеон - Край вечных туманов
– И это все, что вы можете мне посоветовать? – спросила я пораженно.
– Ах, Сюзанна, ведь если говорить честно, вы отлично справитесь со всем и без моих советов…
Резко поднявшись, она зашагала прочь. Кусая губы, я не сразу поняла причину такого поведения. Только потом мне стало ясно, что она, видимо, была чем-то расстроена. О, не тем, конечно, что для меня забрезжил луч надежды в виде отсрочки на несколько месяцев, – я слишком хорошо знала Изабеллу, чтобы допустить возможность такой мысли. Просто она, вероятно, поняла, что перед лицом смерти остается одна.
Если только моя догадка правильна…
И как странно, что именно теперь, когда нет конца убийствам и кровавому сумасшествию, меня посетила мысль о том, что я, возможно, беременна. Мысль об этом была и поразительна, и ужасна. Уставившись глазами в серую стену тюрьмы, я долго думала, приложив руку к животу, словно пытаясь выяснить, правда ли то, о чем я догадываюсь. Разговор с Изабеллой меня смутил. Я уже не знала, что думать.
Я не хотела иметь ничего общего с Сен-Жюстом, особенно если этим общим может оказаться ребенок. Да что там говорить – я вообще не хотела сейчас детей. В нынешнее время они были страшной обузой, настоящими кандалами. Представляя, каково мне придется в будущем, я не могла испытывать никаких хороших чувств к моему непрошеному гостю. Даже если он постучится в мою дверь от Клавьера, это почти ничего не меняло…
Но это давало мне надежду. Давало дополнительных девять месяцев жизни, уверенность в том, что в течение этого времени я не буду казнена. Буду освобождена от страха перед гильотиной. А за девять месяцев многое может произойти… Батц утверждал, что Робеспьер падет еще до начала осени. Если я беременна, мне удастся дожить до этого срока.
Конечно, обещания Батца еще ничего не гарантировали. Но я была так молода. Мне, хотелось ухватиться за любую надежду, какой бы эфемерной она ни была. Я долго настраивала себя на то, что должна умереть, но это настроение мигом слетело с меня, едва я узнала, что ничего не должна и что есть возможность пожить еще немного. Пусть даже здесь, в Ла Форс, пусть даже не видя зелени и настоящего солнца. Но пожить. И еще раз увидеть Жанно…
Многие женщины готовы были сто раз унизиться, лишь бы получить такой шанс. А мне он, кажется, просто упал с неба. Так имею ли я право ненавидеть ту жизнь, что, возможно, поселилась во мне?
Я могу не испытывать к ней любви. Но ненавидеть?..
Эти мысли не давали мне покоя. Чувства и разум боролись во мне, и, несмотря на усталость, я не могла уснуть. Меня снова тошнило. Я вспомнила слова Изабеллы о враче, но не смогла заставить себя последовать этому совету. Лучше повременить. Может быть, завтра все станет ясно и окажется, что тошнота и задержка – лишь ложная тревога. По непонятной мне самой причине я хотела пока находиться в неведении.
Вечером я вышла к решетке, передала через агента барона свои исписанные листочки, а взамен получила сто ливров. Просунув сквозь толстые прутья испещренное рябинами лицо, агент едва слышно проговорил мне на ухо:
– Господин барон велел передать вам, что Дантон сегодня выступал в Конвенте с речью.
– И что же? – спросила я в недоумении.
– Он выступал в последний раз, мадам.
Было 19 марта 1794 года.
2Ослепленный ненавистью и честолюбием, Робеспьер давно готовил падение своих бывших товарищей. Действовал он осторожно. В расчет принималась любая мелочь, слежке был подвергнут каждый шаг будущих врагов народа. На вершине власти людей оказалось слишком много; Робеспьеру хотелось, чтобы там был он один.
Пока обстоятельства для расправы еще не сложились, он копил компрометирующие материалы и в своих записках обливал противников грязью – глухо и тайно, как всегда. Лишь раз он выступил с прямой угрозой и с трибуны Якобинского клуба заклеймил группировки как «клики, сговаривающиеся подобно разбойникам в лесу».
Первую партию жертв составляли Жак Рене Эбер и его друзья-эберисты. Их еще называли «бешеными». В своей проповеди террора как спасительного средства они ухитрились перещеголять самого Неподкупного. Это и было поставлено им в вину.
Эбер и его друзья хотя и жили сами на широкую ногу, на словах защищали интересы самых бедных слоев населения Парижа, самых голодных и обозленных людей, люмпенов, готовых убивать кого угодно, самых отчаявшихся нищих. Было бы весьма опасно обезглавить Эбера, не бросив им подачку. И вот утром 26 февраля Сен-Жюст поднимается на трибуну. Звучат пресловутые «вантозские декреты».
Что же предлагает этот друг Робеспьера? Да просто с умом использовать имущество тех тысяч людей, что брошены в тюрьмы. Среди заключенных есть бедные и богатые. Бедных, конечно, больше, но богатых тоже немало. Можно даже не дожидаться, пока их осудят по закону, а лишь на основании того, что они арестованы, собрать вместе их состояния и конфисковать. «В обездоленных, – сообщил Сен-Жюст, – вся соль земли». И предложил раздать конфискованное имущество тем, кто больше всего в нем нуждается. Те люди, что в тюрьме, – они ведь все равно будут казнены, имущество им совершенно не понадобится.
Эбер, чувствуя, как горит у него под ногами земля, был охвачен паникой. Робеспьер предрешил его гибель, а барон де Батц, которому Эбер служил, не подавал признаков жизни. Впрочем, уже давно у Эбера появилась мысль, что барон решил им пожертвовать. Вероятно, так оно и было. Батц относился к Эберу, как к противному насекомому, иметь с которым дело омерзительно, но яд которого время от времени полезен. Эбер со всей «бешеной» компанией и газетой достаточно потрудился во славу роялизма: он так лаял и так гнусно бранился со страниц своего «Папаши Дюшена», что вызывал отвращение даже у представителей третьего сословия. Он должен был скомпрометировать революцию. И он сделал это.
Теперь Эбер не знал, откуда ждать помощи. В крайней растерянности он явился на собрание своих сторонников, в клуб кордельеров, и истерично требовал «ввергнуть в небытие» всех его, Эбера, врагов. Товарищи поддержали его. Каррье, палач Нанта, призвал «бешеных» к «святому восстанию». Это слово, вырвавшееся случайно, определило их участь.
В ночь с 13 на 14 марта 1794 года Робеспьер нанес удар. Эбер, Ронсен, Венсан, Моморо – все известные террористы – были подняты со своих постелей и развезены по тюрьмам. Утром весть об аресте облетела весь Париж, но мало у кого вызвала огорчение.
Государственный обвинитель Фукье-Тенвиль, как всегда, создал из подсудимых «амальгаму» – то есть присоединил к ним настоящих преступников или людей, явно в чем-то замешанных. На одной скамье подсудимых оказались люди, увидевшие друг друга впервые, но обвиняемые в одном роялистском заговоре. К террористам пристегнули офицеров, воров, поставщиков, иностранных агентов и даже одного человека Батца – Дюбюиссона. Суд длился недолго.