Дафна дю Морье - Генерал короля
— Слезайте сейчас же, он вот-вот обломится, — вскрикнула я.
— Если не будешь шевелиться, не обломится, — ответил он.
Одно неверное движение — и мы оба могли оказаться на земле, до которой было не меньше десяти футов; с другой стороны — не шевелиться означало, что мы так и останемся сидеть, прижавшись друг к другу, его рука вокруг моей талии, а лицо дюймах в шести от моего.
— Не можем же мы беседовать в такой позе! — запротестовала я.
— А почему нет? Очень приятная поза, — возразил он. Осторожно вытянув ноги, он уселся поудобнее и еще крепче прижал меня к себе. — Что ты хотела мне сказать? — спросил он так, будто это я добивалась с ним свидания.
Тогда я рассказала ему о своем позорном поведении, о том, как брат и невестка отправили меня домой из Плимута, и о том, что я стала узницей в собственном доме.
— И можете больше не приезжать, — добавила я, — моя мать все равно не разрешит нам видеться. Она говорит, что у вас дурная репутация.
— Как это? — изумился он.
— Вы постоянно в долгах.
— Гренвили всегда в долгах, это у нас в крови.
— Вы являетесь сущим наказанием для своей семьи.
— Напротив, это они для меня сущее наказание, у них ни у кого и пенни не выпросишь. Ну и что еще говорит твоя мать?
— Что это бестактно, приезжать сюда и добиваться свидания со мной в отсутствии моих братьев.
— Она неправа. Это как раз очень умно с моей стороны и говорит о большом житейском опыте.
— А о ваших подвигах на войне она ничего не слышала.
— В этом я не сомневаюсь. Ее, как большинство матерей, в настоящее время больше занимают мои подвиги в другой области.
— Что вы имеете в виду? — удивилась я.
— Кажется, ты не так проницательна, как я полагал, — и, ослабив объятия, стряхнул у меня что-то с воротника. — У тебя уховертка сидела на груди.
Я отодвинулась от него, разочарованная этим резким переходом от поэзии к прозе.
— Думаю, мать права, — сухо заметила я. — Это знакомство ни к чему не приведет, и лучше его прекратить. — Мне было нелегко, сидя в скрюченной позе, произнести эти слова с достоинством, но все же я распрямила плечи и попыталась гордо вскинуть голову.
— Все равно, если я тебя не выпущу, ты не сможешь спрыгнуть вниз, — сказал он. И действительно, после того как он вытянул ноги, я оказалась в ловушке.
— Подходящий момент, чтобы поучить тебя испанскому языку, — пробормотал он.
— Я не желаю его учить, — ответила я.
Он засмеялся и вдруг, сжав мое лицо в ладонях, поцеловал в губы. Для меня это было ново и неожиданно приятно, на какой-то момент я даже потеряла дар речи и, отвернувшись, сделала вид, будто увлеченно рассматриваю яблоневый цвет.
— Если хочешь, можешь идти, — предложил он.
Я не хотела, но гордость не позволила мне сознаться в этом. Тогда он спрыгнул с дерева и, сняв меня с ветки, поставил рядом с'собой на землю.
— Сидя на яблоне довольно трудно быть галантным, — заметил он. — Передай это своей матушке, — и он улыбнулся той же насмешливой улыбкой, какую я впервые увидела на его лице в Плимуте.
— Я ничего не буду ей передавать, — ответила я, обиженная его тоном.
С минуту он молча разглядывал меня, а затем произнес:
— Попроси садовника подрезать верхнюю ветку на яблоне, тогда в следующий раз нам будет удобнее.
— Я не уверена, что приду сюда еще раз.
— Конечно, придешь, — сказал он, — и я тоже. Кроме того, моему коню необходимы нагрузки.
Он повернулся и направился к воротам, где оставил лошадь; я молча брела следом, путаясь в густой траве. Он схватил поводья и вскочил в седло.
— Между Ланрестом и Киллигартом десять миль. Если я буду приезжать сюда два раза в неделю, Даниель будет в прекрасной форме к лету. Жди меня во вторник. И не забудь про садовника.
Он помахал мне перчаткой и ускакал прочь.
Я глядела ему вслед, убеждая себя, что он такой же противный, как Гартред, и что я больше не желаю его видеть; однако несмотря на это во вторник я снова была в саду под яблоней…
Так начался этот странный и, на мой взгляд, ни на что не похожий роман. Думая об этом сейчас, когда прошло уже столько лет — как-никак четверть века! — и когда последующие события добавили ясности моему пониманию жизни, тот период представляется мне прекрасной сказкой, увиденной во сне. Раз в неделю, а иногда и два, он приезжал в Ланрест из Киллигарта и, уютно устроившись в ветвях яблони, — противный сук обрезали в тот же день, — с полного моего согласия учил меня любви. Ему было двадцать восемь, а мне восемнадцать. Стояла весна, вокруг нас пели птицы, гудели пчелы, с каждым днем все выше поднималась густая трава — казалось, этим мартовским и апрельским дням не было начала и не будет конца.
О чем мы говорили, когда не целовались, я позабыла. Он, должно быть, много рассказывал о себе — мысли Ричарда редко занимало что-то другое, особенно в те годы, — и я создала себе образ рыжеволосого бунтаря, бросающего вызов любым авторитетам и ни в грош не ставящего должности и чины, смотрящего вдаль на бурный Атлантический океан с крутых уступов северного корнуэльского побережья, такого непохожего на наш южный берег с его долинами и бухтами.
Мне кажется, в южном Корнуолле у жителей более миролюбивый и покладистый характер, здесь сама природа — неизменно мягкий воздух, будь то дождь или солнце, и нерезкие очертания холмов — предрасполагает к ленивому довольству. В то время как на родине Гренвиля, безлесной, лишенной даже низкорослой поросли и открытой всем ветрам, порывистым и колючим, человек становится находчивым и напористым, в нем больше огня и злости, да и сама жизнь там неизбежно более жестокая и полная опасностей. Здесь у нас очень редко случаются несчастья на море, там же берег усеян останками судов, так и не сумевших добраться до спасительной гавани, а вокруг изуродованных непогребенных утопленников вьются тюлени и кружат ястребы. Те несколько квадратных милей, где мы родились и выросли, определяют наш характер намного больше, чем мы привыкли думать, и теперь я понимаю, какие страсти бушевали в крови Ричарда Гренвиля.
Конечно, эти мысли пришли ко мне позже, а тогда, в молодые годы, ни я, ни он не задумывались над этим, и говорил ли он войне или о Стоу, рассказывал ли о схватках с французами или о распрях со своими родственниками, его слова звучали музыкой в моих ушах, а когда он целовал меня, крепко прижимая к себе, я забывала о всех его колкостях и насмешках. Странно, что никто не обнаружил наше укрытие. Скорее всего, Ричард, в свойственной ему манере, поливал наших слуг золотым дождем. Как бы то ни было, я уверена, что моя мать пребывала в безмятежном неведении.