Анастасия Туманова - Полынь – сухие слёзы
И трава появилась: полезла острыми стрелками из-под камней, из-под старых брёвен, густо разрослась на солнечных взгорках. И настал день, когда табор на шести телегах, с бегущим сзади табуном отощавших от зимней бескормицы лошадей, провожаемый веселыми напутствиями деревенских, выкатил за околицу Болотеева. Позади всех, с пёстрым узлом за плечами, шла Катька, глаза её блестели от слёз. Она, не обращая внимания на насмешки братьев, поминутно оглядывалась на толпу деревенских, ища среди них маленького барина. Но Никита не пришёл провожать цыган, его не было среди крестьянских детей, долго бежавших вслед за цыганскими телегами. Он, задыхаясь от жары и пыли, лежал на самом дне телеги, незаметно пробравшись под гору перин и подушек. В спину немилосердно кусала блоха, в плечо упиралась ручка самовара, но он терпел изо всех сил, стараясь не шевельнуться и ни в коем случае не чихнуть. Сквозь щёлку между досками телеги ему видно было крошечное пятнышко света. Никита прождал, как ему показалось, целую вечность, глядя на эту голубую полоску. В конце концов пятнышко потускнело, мальчик уверился, что уже наступил вечер, и начал осторожно выбираться из-под вороха подушек.
Появление его было подобно удару молнии. Разом прекратился детский смех, женские разговоры, табор встал. Жмурясь от бьющего в глаза света, Никита с изумлением убедился в том, что вечера и в помине нет, что солнце попросту скрыто набежавшим облачком и что они находятся всего лишь в двух верстах от Болотеева, возле села Тришкино. Лица обступивших телегу цыган были озадачены и нахмурены, никто не улыбался.
– Дядя Степан, я еду с вами, я так решил! – вежливо сообщил Никита отцу Катьки. Тот покряхтел, ожесточённо сплюнул в дорожную грязь и, резко повернувшись, крикнул:
– Чяёри![5]
Откуда-то вылетела Катька, взмахнула руками, схватилась за голову, рассмеялась было – и тут же залилась слезами. Никита непонимающе смотрел на неё. О чём она плачет, если они не расстаются? А Катькин отец, разом потемнев, что-то торопливо говорил дочери на своём языке, и такого злого и растерянного лица Никита никогда не видел у добродушного дядьки Степана. От испуга он никак не мог вникнуть в смысл быстрой речи цыгана и понял лишь несколько слов, заставивших его похолодеть: «палал»[6] и «сыгидыр»[7].
– Дядя Степан! – отчаянно закричал он, спрыгивая с телеги. – Я не хочу палал… Я не пойду домой! Возьмите меня с собой, пожалуйста, возьмите! Я никому не буду мешать, обещаю! Возьмите, это всё, что есть!
Увидев серебряный рубль в дрожащей детской руке, Катька взвыла в голос, повалившись навзничь на телегу. Дядя Степан нахмурился ещё больше, подошёл к мальчику, наклонился. Глядя в упор тёмными, без блеска глазами из-под лохматых бровей, сказал:
– Не могу, барин, родимый. Не могу. Ступай подобру-поздорову домой, Катька проводит. Нельзя тебе с нами никак. Слава богу, что схватились ещё, а то бы беды не миновать… Ступай с богом. Осенью снова приедем, увидимся.
И, не глядя больше в несчастное, мокрое от слёз лицо мальчика, он отстранил его руку с протянутым рублём, выпрямился и, бросив дочери несколько отрывистых слов, зашагал к лошадям. Цыганские телеги, скрипнув, тронулись с места. Катька, горестно вздохнув, встала, взяла за руку Никиту и повернула с ним назад.
Сначала он тупо, покорно шёл за ней, не сопротивляясь и ещё не понимая, что всё для него кончено. Но, когда увидел, что Катька в открытую, не таясь, рыдает и слёзы бегут по её искажённому отчаянием лицу, срывающимся шёпотом сказал:
– Я умру без тебя.
– Бариночек мой, господи! – Катька рухнула в грязь, встала на колени, крепко-накрепко прижала мальчика к себе, уткнулась мокрым лицом в его худенькое плечо. – Бедный мой… Одного тебя бросаю, родненький… Прости, не могу я! Видит бог, не могу… Кабы я одна была, Никитушка! Я б тебя взяла, на край света увезла, и никого не надо было бы, а так… Ведь всем цыганам, всему табору беда будет, коли споймают! Скажут – цыгане господского младенца украли, всех тогда – в тюрьму, в острог, прав отец! Ах ты, Никитушка, бедный мой Никитушка, сиротинка моя, никому не нужная-я-я…
Никита не плакал. Молча сотрясался всем телом, зажмурившись и стиснув зубы так, что их ломило. Не заплакал и тогда, когда Катька, всхлипывая и вытирая локтем лицо, встала, снова взяла его за руку и зашагала вперёд. До самой усадьбы они шли молча.
Катька довела Никиту до известной им обоим дыры в заборе, снова встала перед ним на колени, перекрестила и, вскочив на ноги, не оборачиваясь, быстро пошла прочь. Никита смотрел ей вслед до тех пор, пока красная кофта не растворилась среди зеленеющих холмов. Затем сел на холодную, ещё не прогретую солнцем землю и закрыл глаза.
Он не помнил, сколько просидел так, не открывая глаз, не чувствуя ни холода, ни сырости. Не помнил, кто нашёл его, кто отвёл домой. Урывками всплывали в памяти только чёрные стены людской, свет огарка, взволнованные лица кухарки Феоктисты и Веневицкой, чей-то испуганный шёпот, огромные тени в углу… Что-то холодное касалось лба, чьи-то руки переворачивали его, кто-то бормотал: «Лихоманка… Сглазили… Цыганка проклятая сглазила… Ох ты, прости господи, что делать-то?..» Никита хотел отвечать – и не мог.
Всю весну мальчик провалялся в жестокой лихорадке, и дворовые уверены были, что маленький барин не выживет. Веневицкая даже не сочла нужным сообщать о болезни Никиты отцу: «Всё равно мальчик не жилец, а на доктора только будут лишние расходы». Но полковник Закатов всё-таки вынужден был послать за доктором – после того как кухарка Феоктиста на свой страх и риск прорвалась в кабинет барина, рухнула ему в ноги и взвыла, что младший барчук кончается. Доктор приехал из уезда, прописал капли и обтирания, усмехнулся на осторожное предположение Феоктисты о цыганском сглазе, взял три рубля, отобедал и уехал.
– Он же всё равно умрёт, Владимир Павлович! – отрывисто сказала Веневицкая, с ненавистью косясь на встревоженную кухарку. – Думаю, стоит послать за священником.
– Подождём, – мрачно сказал полковник. – Может, ничего ещё… обойдётся.
Он не ошибся: Никита выжил. И очнулся тёплым майским вечером, когда за окном едва смеркалось. Через подоконник лезла голубая кипень цветущей сирени, от неё сладко и терпко пахло в комнате, где-то над ухом тонко пищал комар. Никита лежал неподвижно, смотрел в низкий, затянутый паутиной потолок, чувствовал, что очень хочет пить и что надо бы позвать кого-нибудь. Потом вспомнил: «Цыгане уехали. Катька ушла». – и острая боль толкнула под сердце. Смертное, безнадёжное отчаяние прошло, притупилось долгой болезнью, но глухое чувство тоски осталось в душе навсегда. До дня прощания с Катькой на дороге Никита не думал о том, как несчастлив. Теперь же он знал и понимал это. И чувствовал, что изменить этого нельзя, а можно только притерпеться и жить дальше.