Марина Друбецкая - Продавцы теней
Едва не задохнулись.
— Видите, все-таки загипнотизировали, — пробормотала Ленни, чуть-чуть улыбаясь. И немножко настороженно вгляделась в лицо Ожогина. Он обнял ее и прислонил ее кудрявую голову к своей груди, опасаясь, что стоит отвести руку, и она отдалится, улетит. И тут же прижал к себе все ее хрупкое, на удивление податливое, мягкое, гуттаперчевое тело, прильнувшее к нему. Будто она уже вошла в него, в его плоть, закуталась в перине и блаженно сопит на его груди, но не снаружи, а где-то внутри него. Разве позволительно знать, что может быть так хорошо? Сейчас они потеряют сознание. Упадут в траву. Но ее может уколоть розовый куст, укусить муравей! Ожогин стоял с Ленни на руках и теперь уж совершенно не знал, что делать дальше.
Около его уха прозвенел ее голос:
— Думаю, надо вернуться к гостям.
— Невозможно, невозможно, невозможно…
Киномеханик так и не выключил кинопроектор, и луч его продолжал освещать колышущийся на ветру экран. Таково было указание господина Ожогина — пусть в конце вечера, когда повиснет на ветке чья-то шляпа, разом шагнет в пропасть со стола дюжина вытянутых бокалов и никто не услышит, как они разобьются, официант не преминет попробовать пирог с креветочным паштетом, пристроившись в неосвещенном конце стола, поедет по кругу шипящий финал пластинки — пусть в этот усталый час на экране начнется спектакль теней. На него, наверное, мало кто обратит внимание, но все-таки…
Так и случилось. По экрану пробежала Петина тень — обернулась, кому-то помахала. Кулачок Изольды колотил по плечу мужа — она ругала его за глупую историю с волшебным пиджаком. Потом Лямские поцеловались и тени двух лиц соединились в одну. Проплыли силуэты Чардынина и Кторова, оба в канотье и с тростями, вернулись, что-то позабыв, — во все полотно возникли два их вытянутых мультипликационных профиля и расплылись, потеряв четкость.
Действительно, никто почти не смотрел на приключения теней — гости собирались уходить, допивали последние глотки, искали шали и перчатки, прощались, договаривались наутро позавтракать.
В общей суматохе Ленни исчезла — Ожогин даже не понял, в какой момент, поскольку все происходящее потеряло в его представлении и логику, и топонимию. Он наскоро растерянно прощался с гостями. Что-то все время слепило глаза: то ли луч проекционного аппарата, то ли садовая лампочка, с которой слезла краска, то ли отблеск сгорающей свечи на хрустале. Но в этой непонятной круговерти он пытался увидеть, куда же она делась, и наконец поймал взглядом в полутьме нижней части сада фигурку с велосипедом. Он откинул чью-то руку, которую пожимал, бросился в сад и успел схватиться за седло, когда она уже нажимала на педаль. И снова он целовал ее, и снова чувствовал, как ее тело будто просочилось сквозь его кожу — мгновенно, неостановимо. «Невозможно будет теперь без этого», — со страхом подумал он.
Но тут они оказались в его комнате — скучной, с продавленным диваном, тяжелыми портьерами на окнах, одна из которых была приподнята, и на угол кровати, придвинутой к окну, падал лунный свет. Море шелестело за окном. Теперь разрешите потерять сознание… Она тронула узел его галстука («Откуда взялась ее рука? — удивился Ожогин, — все ведь растаяло в райской гонке».) и неслышно прошептала:
— Как бы развязать этот… этот… узел?
Утро. Первый очень теплый весенний день. Подобревшее — явно одобрившее их союз — море. Она смотрит на него снизу вверх смеющимися глазами.
Скорей! скорей! — завтракать. Здесь? В саду? Да, на веранде, прямо под окном, через которое всю ночь лился такой чудный лунный свет. А можно, чтобы больше никого не было? Чтобы одни? И мед? И горячий хлеб?
Когда уселись к сервированному столику и она вскочила, чтобы вылить на поджаренный тост мед, он пододвинул поближе к себе ее кресло. Как же ее спросить? Она увлеченно поедала бутерброды, колупала скорлупу яйца, отслеживала траекторию полета бабочки вокруг клумбы и рассказывала, каковы планы этой бабочки на день. А каковы ее планы на день?
— Только можно я не буду играть Ассоль?
Он улыбается.
— Ну а что с Москвой? — отваживается наконец спросить он. Он почему-то немножко стесняется называть ее по имени и не может придумать, как же к ней обращаться.
— Уезжаю сегодня вечером, — отвечает она с набитым ртом. — План съемок готов, но хотелось бы, чтобы приехал оператор, он англичанин, чудный старикан. Я послала ему телеграмму…
— И никак нельзя не ехать?
— Но это же всего на несколько месяцев! — разомлев, она тянется, вдруг широко зевает, улыбается и наливает себе еще кофе. Ожогин вздрагивает. «Ей уже скучно со мной. Все правильно. А на что еще я рассчитывал?» В голове звучит голос Зарецкой: «Ты ей не нужен! Она уедет и забудет о тебе!»
— Вы уедете, и я не буду вам больше нужен, — тяжело произносит он. — Потом в Европе купят вашу чудо-фильму, вы уедете в Берлин или Париж, туда, где снимают кино ваши авангардисты, и никогда больше не вернетесь.
Он понимает, что его слова звучат как жалкая, униженная просьба, что он клянчит у нее тот ответ, который хотел бы услышать, но ничего не может с собой поделать. Она откладывает бутерброд, очень серьезно глядит на него и гладит по лицу. Он прижимает ее руку к своей щеке, зарывается носом в ладонь и прикасается к ней губами. Ладонь липкая и сладкая от меда.
Он почти не помнил, что происходило дальше. Кажется, они мчались на машине к ее дому. Она собиралась, бегая по комнатам, а он торчал посреди гостиной, мешая ей и не зная, куда себя девать. Что-то забыли, вернулись. Потом снова мчались — на студию за пленками. Грузили железные банки в авто. В Симферополь через перевал. За три часа пути он не произнес ни слова. Она тоже молчала, сосредоточенно глядя перед собой. Вокзал. Она стоит на ступеньках вагона. Вечернее солнце высвечивает рыжие кудряшки и кажется, что над ее головкой встает золотой нимб. Сейчас поезд тронется и она исчезнет. Поцеловал ли он ее на прощание? Он не помнит. Он даже не помнит, как они оказались на вокзале. Вдруг больно дергает в груди. Он должен сказать ей что-то очень важное!
— Ленни! — кричит он изо всех сил. — Дайте слово, что вернетесь!
Его голос тонет в звоне вокзального колокола, дающего сигнал к отправлению. Поезд трогается. Она поднимает руку в прощальном жесте. Он идет вслед за поездом. Тот все быстрей набирает скорость и скоро вырывается за пределы перрона. Вот уже не видно ее лица… фигурка становится совсем крошечной… превращается в точку… исчезает…
Ожогин стоит, глядя вслед поезду, пока тот не скрывается за поворотом.
— Она не вернется, — шепчет он и, словно подтверждая его слова, издалека раздается отголосок прощального гудка.