Сидони-Габриель Колетт - Возвращение к себе
Да, с ней не заскучаешь. Чтобы лучше видеть Анни, я взмахом головы – привычным, как тик, – отбрасываю со лба короткую чёлку. Погода так чудесна, что поневоле загрустишь, я чувствую тепло земли, на которой сижу. Солнце изменило цвет, небо за соснами стало розовым, как большая банка варенья. Перонель утомилась и задремала, а бдительный без пользы Тоби-Пёс неустанно роет кроличью нору: этого занятия ему хватит на полчаса…
– Объяснитесь, Анни!
– Это не слишком удобно, Клодина. Если есть в мире дорогой мне человек, то это вы… И я бы не хотела пасть слишком низко в ваших глазах… Когда ещё я появлялась на людях, все они – Марта, мой зять, Можи, мой муж – считали меня глупой. А я не глупа, Клодина, хотя и бестолкова. Но это не одно и то же. Простофиля – так, пожалуй, будет точнее. Мне тяжело что-то делать и даже что-то говорить – такая я вялая. Но не пустая, Клодина. Я думаю, живу, особенно после… в общем… после…
– После Баден-Бадена, наверное? Очень тонко сказал об этом Мишель Провен: «Женщина не виновата в том, что она испытывает…»
– А я теперь точно знаю, что та женщина беззащитней, сдаётся быстрее и легче остальных, которая скромнее прочих, молчаливее, она не будет флиртовать, потираясь плечом или коленом о плечо или ногу мужчины, она меньше всех думает о грехе, понимаете! Она прячет глаза, отвечает лишь на вопросы, а ноги держит под стулом. Ей даже в голову не приходит, что что-то может произойти… Но стоит мужчине положить ей ладонь на лоб, чтобы запрокинуть лицо и рассмотреть получше цвет глаз, она пропала. Она сдаётся от незнания своей собственной природы, от страха, нежелания казаться смешной – да, Клодина! – и ещё потому, что торопится покончить с этим, чтобы не нужно было больше сопротивляться, ей кажется, что, уступив, она быстрее вернёт себе покой и одиночество… Да только не получается – вкусив греха, она вдруг обретает цель и смысл жизни, и тогда… Анни замолкает: дыхание её прерывисто, движение век, хотя она, вероятно, и не сознаёт этого, выглядит театрально, ресницы быстро опускаются, пряча взгляд, и я без труда представляю себе, как великолепно должно быть её лицо в наслаждении, какое у него целомудренное и собранное выражение, как она сводит, словно для молитвы, плечи… Боже, и она бросает такое чудо под ноги сладострастным боровам!
– Если я правильно поняла, Анни, вы ни в грош не ставите ни свободную волю, ни возможность выбора, ни обет моногамии?..
– Не знаю, – отозвалась она нетерпеливо. – А я стараюсь объяснить то, что знаю, вот и всё. Я прекрасно понимаю, что такие женщины, как вы или моя золовка Марта…
– Спасибо за сравнение!
– …чувствуют себя ровней мужчинам и своей, если хотите, воинственной логикой, иронией, рассудочностью спасаются от множества бед… Вы, Марта, и многие другие отвечаете на страсть мужчины словами, неважно какими, но вы сначала играете с ним, протестуете, ломаетесь, да одного вашего «нет» хватит – и у вас уже есть время обдумать своё положение, удрать, в конце концов… А нас, – закончила свою мысль Анни, употребив загадочное множественное число, – нас природа забыла вооружить.
Я чуть было не бросила ей в лицо в ответном порыве: «В таком случае вы мне просто неинтересны». Но вовремя сдержалась: было бы слишком жестоко травмировать её и без того больную головку – как простодушно хвасталась она, что может «думать». Да и к чему?.. Она познала сладострастие без любви, пала без благородства, причём униженной себя от этого не чувствовала, как бы она ни старалась убедить меня в обратном. Но не мне ей всё это высказывать, ведь не кто иной, как я, толкнула её на лёгкую дорожку,[3] мягкую от грязи, в которой тонут ноги, так что не мне теперь кричать: «Нет, о нет, мы с вами точно не одной породы, только разница между нами ещё больше, чем вы предполагаете… Есть нечто, до чего вы не додумались: любовь. Именно любовь сделала меня счастливой, доставила столько наслаждения моей плоти, столько муки моей душе, наполнила такой всесокрушающей драгоценной тоской, что я, ей-же-ей, не понимаю, как вы можете находиться подле меня и не умирать от зависти».
Нет, я не могу привести в отчаяние Анни – полулёжа рядом со мной, она довольно улыбается своим воспоминаниям. Потягивается, но не из лени, а как тянутся кошки, чтобы размять мышцы перед прыжком…
– Клодина, – шепчет она, – на моей памяти был ещё только один такой день. В деревне… в… в… да где же?.. в Агее. Агей – это рядом с Сен-Рафаэлем: нечто сине-золотое, как на рекламной картинке, на берегу того самого моря, которое, оказывается, вовсе и не море, – оно не волнуется, а дремлет себе в круглых бухтах. Я сняла там небольшую виллу: мне понравился огромный парк возле неё. Там не было ни души – ещё бы, стоял декабрь! Морис Донне и Полэр ещё не приехали.
– И вы жили совсем одна?
– Нет, конечно. Я имела слабость – да, признаю, это была слабость – привезти с собой на две недели молодого человека, совсем молодого…
– Я его знаю?
– Вряд ли. Это был шофёр. Мы встретились в Монте-Карло, где я очень спокойно провела неделю в «Ривьере»…
– Если верить проспектам, там «самые шикарные интерьеры в Европе»! Ну да ладно, продолжайте: итак, юный шофёр…
– Его вышвырнули на улицу за то, что он перевернул машину на горной дороге, хорошо хоть в пропасть не свалился вместе с пассажирами. Так поверите ли – он плакал! Ну я и забрала его с собой на две недели, пока он не подыщет другое место…
– Ну и как?
– Хорошо, – кратко ответила Анни. – Правда, меры не знал. Знаете, Клодина, часто твердят о падении нравов, о том, что люди совесть потеряли, и всё в этом духе. Да я просто не видела никого честнее этого мальчика! Щепетилен он был до смешного… Как-то раз возвращается к ужину и приносит мне луидор!
– Луидор? Он что, нашёл его?
– Нет, не нашёл… Его наняла одна «благородная» дама с почасовой оплатой без машины… и он принёс свою монетку «в общую кассу», как он выразился.
– Не надо, а то я сейчас заплачу. И как звали нашего героя, Анни?
– Антельм. А фамилия… о Господи…
Она взмахивает кистью с растопыренными пальцами – жест то ли забывчивости, то ли безразличия.
– …Ну совсем нет памяти на фамилии, ужас какой-то!.. В общем, прелестное юное создание, из парижских мальчишек… Так смешно выговаривал «книгэ», «пианинэ», и ещё любил давать странные, новые, неприличные названия разным вещам и жестам, которые обычно вообще стараются никак не называть – во всяком случае, вслух… А он по своей наивности называл, и, поверьте, грубые слова в его устах звучали очень мило… особенно одно, он повторял его к месту и не к месту, с таким приблизительно смыслом: «На меня не рассчитывайте». О Господи! До чего глупо! Не могу вспомнить!