Елена Арсеньева - Русская лилия
— Погоди, — недоверчиво сказал Никола. — Да ведь Жуковская — она же государыни фрейлина! Она же уже большая!
— А что же мне, с девочками маленькими спать? — задиристо сказал Алеша. — Мне и нужна большая.
— Так ты с Жуковской спать хочешь? — изумился Никола. — Значит, эта… Матреша… тебе не понравилась?
— Понравилась, а что ж? Кому же не понравится с женщиной возиться? Да только она, Матреша, большая слишком, толстая, мягкая вся такая, я в ней потонул. Лежишь, как на перине, чувствуешь себя младенцем у кормилицыной груди. Так и чудится, что она сейчас тебя баюкать станет. Я с ней только два раза и смог, а потом охота прошла. И больше не езживал к ней, хотя Саша, знаю, частенько там бывает, ему она по стати. Ему большие и толстые нравятся, а мне нет. Мне нужна такая… как птичка. Легонькая! Как Сашенька Жуковская. Тоненькая, маленькая. Ростом не выше меня… Я ее запросто на руки возьму и носить стану. А барышни в теле не по мне.
— А вот на мой вкус… — горячо начал было Никола, но в это время за дверью раздался обеспокоенный голос:
— Ваши высочества, Алексей Александрович, Николай Константинович! К чаю зовут! Все собрались, вот достанется вам на орехи!
— Павловский, — с досадой сказал Алексей, — он душу вынет, от него не спрячешься! Здесь мы, здесь!
Оля услышала, как отворилась дверь и Павловский сердито произнес:
— Ваши высочества, извольте немедленно пройти в чайную комнату! Ждут только вас и Ольгу Константиновну, и великий князь приказал не давать кремового торта тому, кто будет последним.
— Ну, Олечка, конечно, уже там, а вот кто из нас будет последним, это мы еще посмотрим, — весело воскликнул Алеша. — А ну взапуски, Никола!
Раздался громкий топот, потом азартный выкрик Павловского:
— Ставлю на Николая Константиновича!
И все стихло.
Оля еще подождала немножко, окончательно уверилась, что осталась одна, и, кое-как отцепившись от сучка, выбралась из-под стола. Все тело у нее замлело, она еле-еле распрямилась и сморщилась от боли. Но отнюдь не в затекших ногах! Нестерпимо болело сердце. Ах, лучше бы она не роняла эту книжку! Или сразу дала бы знать о себе! Зачем, зачем она услышала все эти страшные, взрослые вещи? Зачем услышала про Матрешу и Сашеньку Жуковскую? У нее не хватает ни ума, ни воображения понять, о чем, собственно, говорили мальчики, зачем поселили в лесу какую-то Матрешу и зачем Сашенька нужна Алеше, но сама мысль о том, что ему нужна какая-то женщина, была мучительной. Наверное, он с ней будет целоваться и обниматься… Это было из мира взрослых, к которому Оля еще не принадлежала, хотя мечтала об этом отчаянно, а Алеша к нему уже принадлежал. И она ему там была не нужна! Большие и толстые ему не нравятся, а она — большая и толстая… И кремового торта ей не дадут, потому что последняя придет.
Оля тогда не заплакала только потому, что знала: матушка потом избранит, а главное, Алешке будет на нее еще противнее смотреть. Большая, толстая, от слез опухшая…
Она всегда понимала, что мечтать об Алеше бессмысленно, но ничего не могла с собой поделать и мечтала. И иногда подходила к зеркалу, разглядывала себя… и думала о нем, а еще о том, получил ли он все-таки на рожденье фрейлину Сашеньку Жуковскую или нет.
Потом узнала, что да, получил.
За несколько лет до описываемых событий
Георг был еле жив от головной боли. Эта коронация стала самым тяжелым испытанием в его жизни. Церемонию в соборе он почти не помнил. Не помнил дорогу ко дворцу. Иногда ему казалось, что он теряет сознание, однако, очнувшись, он снова обнаруживал себя стоящим на ногах на террасе дворца Оттона — нет, теперь уже его дворца. Теперь он мог не чувствовать себя неловко, когда его назовут вашим величеством. Теперь он не принц, а король Георг. И если мимо крыльца по-прежнему маршировали колонны представителей разных греческих общин и номов, как здесь называли области, — все эти маниаты, беотийцы, абдериты, этолийцы и прочие, как один с оружием, будто это был военный парад (а впрочем, здесь трудно было отличить военных лиц от гражданских, ведь даже военная форма в точности повторяла национальный костюм), — если эти люди радостно смотрели на него и махали ему руками и ветвями олив, значит, он не уронил своего королевского достоинства и не рухнул без чувств наземь. Хотя иногда ему казалось, что это вот-вот случится или уже случилось!
Облегчение явилось с самой неожиданной стороны. Вслед за мужчинами пошли небольшой отдельной колонной женщины — все в черном, что было знаком траура, и с охапками цветов, что означало надежду на возрождение и процветание страны. Если мужчины просто махали оливковыми ветвями, то женщины бросали королю цветы, которые уже устилали крыльцо, но один букет, брошенный сильной и меткой рукой, угодил ему прямо в лоб. Георг даже покачнулся и подумал, что если бы он стоял в треуголке, она оказалась бы сшиблена. К счастью, в такой день он должен был стоять с обнаженной головой, в лавровом венке, как античный император. Это казалось Георгу нелепостью, но таков, сказали ему, непреложный обычай, идущий с древних времен. Венец удалось удержать, но в голове загудело, и она перестала болеть. Это было так восхитительно, что королю почудилось, будто весь мир преобразился. Ноша, которую взвалили на него с этим избранием, показалась вполне переносимой. День выдался изнурительно-жаркий, но теперь вдруг повеяло прохладой, и желанные облака закрыли солнце. Пыль, от которой щекотало в носу (Георг очень боялся невзначай чихнуть, что было бы, конечно, более чем неуместно), улеглась сама собой. А возможно, это объяснялось и тем, что народный поток, двигавшийся мимо дворца, наконец-то иссяк. Пробежали какие-то мальчишки, выкрикивая веселые приветствия, и площадь Омония опустела. Мавро, все это время стоявший рядом (его фамилия оказалась Мавромихалис, это Георг каким-то чудом запомнил), обернулся к королю:
— Церемония закончена, ваше величество. Теперь вы можете отдохнуть перед торжественным обедом и балом.
— Будет бал? — обрадовался Георг, который еще в ту пору, когда звался Кристианом Вильгельмом Фердинандом Адольфом Георгом Шлезвиг-Гольштейн-Зондербург-Глюксбургским, очень любил танцевать. Ну и, понятно, вкусы его не успели измениться с тех пор, как он сделался королем Греции Георгом I. Нет, теперь его называли королем эллинов, и этот титул грел его сердце, в котором, конечно, свило гнездо тщеславие, хотя иногда Георгу казалось, что это гнездо могло бы быть побольше. Может быть, тогда он меньше бы заботился о чужом мнении относительно своей персоны и о том, кто как на него глядит и что о нем говорит.