Сергей Чернышев - Россия суверенная. Как заработать вместе со страной
Моему поколению (и мне как его частице) повезло. Посчастливилось, несмотря на то что зенит нашей жизни угодил на позорные 80-90-е годы, когда страна сыпалась, расползалась у нас на глазах. Зато мы росли и учились в эпоху 60-70-х, когда наше общество было потрясающе сложным, с огромным богатством сил, укладов, способов действия, высокой концентрацией духа, который воплощался не только в ракетах, плотинах и балеринах, но и в быте, человеческих отношениях, социальных структурах. Уникальным ресурсом, который мы оценили, лишь когда потеряли, было пространство страны – необозримое, открытое, доступное, надежное. Стипендии хватало, чтобы поехать и в Таллин, и в Ташкент, и во Владивосток. А в родных именах – Киев, Рига, Грозный – не слышалось ни угрозы, ни вражды, ни отчуждения.
Конечно, частью этой сложности была необходимость жить двусмысленной, потаенной, часто лицемерной жизнью. Жизнь раздваивалась из-за того, что наверху костенела умиравшая идеология, а внизу надо было действовать несмотря на нее, а часто и вопреки ей. И каждый сознательный гражданин, который пытался строить осмысленную жизнь, приносить пользу не только себе и близким, но и обществу, вынужден был изворачиваться, учился быть сам себе разведчиком, контрразведчиком, конспиратором.
Оазисами высокой образованности и достатка, интеллектуального поиска и ненатужного патриотизма были разбросанные по стране десятки военных городков при крупных испытательных и исследовательских центрах. Мне посчастливилось провести школьные годы в одном из них, и теперь задним числом я понимаю, что их косвенная социальная роль в развитии страны оказалась, может быть, важнее, чем прямая. И дальше, на физтехе, мне везло на друзей и учителей.
На фоне всего этого благополучия помню, какие странные ощущения испытал, когда уже в зрелые годы сунулся в проблему собственности. Из ее глубин вдруг повеяло холодом духовного одиночества, близостью недавней катастрофы. Здесь пролег глубокий разлом, почти вековой разрыв преемственности европейской мысли. Здесь она была на долгие годы остановлена и отброшена назад с рубежа, зафиксированного в знаменитом 11-м тезисе о Фейербахе.
* * *Существует длинная (хотя, как и все в человеческой истории, прерывистая) линия духовной и практической преемственности в вопросе собственности. Она начиналась с античных греков, в явном виде – в «Государстве» и «Законах» Платона. В европейские темные века, когда вопросы собственности решались в основном на большой дороге, разработка проблемы преемственно продолжалась в трудах Отцов Церкви – Василия Великого, Григория Назианзина, Иоанна Златоуста...
Прорыв европейской мысли к пониманию подлинного масштаба темы совершился у немецких классиков: в трактате Готлиба Фихте «О замкнутом торговом государстве» и знаменитой гегелевской «Философии права». А кумулятивный эффект был достигнут в берлинском кружке младогегельянцев, прежде всего в работах Карла Маркса и его загадочных попутчиков Августа Цешковского и Мозеса Гесса.
На этом культурном фундаменте начало строиться современное видение собственности как человеческого самоотчуждения – совокупности социальных институтов, упорядоченных в той последовательности, в какой они формировались в истории общества подобно геологическим слоям, которые видны в каньонах и на речных обрывах. Строительство началось – и было заброшено почти на столетие.
Одно из возможных объяснений, почему в работе человеческой мысли над проблемой собственности произошел такой разрыв, может затрагивать личность Карла Маркса и его коммунистический выбор. Но это не единственное и наверняка не главное объяснение. Вопервых, у нас принято забывать о том, что Маркс начинал как антикоммунист. Во-вторых, он изначально видел развилку выбора субъекта преодоления отчуждения, овладения институтами собственности: «Самовозрастание капитала – создание прибавочной стоимости – есть... совершенно убогое и абстрактное содержание, которое принуждает капиталиста, на одной стороне, выступать в рабских условиях капиталистического отношения совершенно так же, как рабочего, хотя и, с другой стороны, – на противоположном полюсе». Капиталист и рабочий скованы отчужденной формой своей деятельности: у одного она сведена к абстрактному «вкалыванию», у другого – к столь же пустому «вкладыванию». Оба порабощены: один – стихией рынка труда, другой – невидимой рукой рынка капитала. Конечный выбор Маркса в пользу пролетариата, обусловленный историческими обстоятельствами, личными качествами и судьбой, никак не отражается на содержании заложенного им фундамента институционального подхода к собственности.
* * *Думаю, другие причины разрыва стоит искать на пересечении двух тенденций. С одной стороны, можно говорить о давлении научной парадигмы, самого факта существования физико-математического стандарта науки, которая позволяла предсказывать ход и результаты механических, физических процессов. С другой – хозяйствующие субъекты, пустившись в рискованное плавание по волнам рынка, хотели побыстрее заиметь теоретическую счетную машинку, которая дешево и сердито выдавала бы количественные результаты. Так возникло «практическое» искушение, соблазн кажущейся простоты и доступности результата. Мысль согрешила, и на свет явились маржиналистские модели, неоклассическая теория, в которой ценой чудовищных упрощений (на свете есть только спрос и предложение, которые отображаются соответствующими кривыми; субъекты рынка ведут себя исключительно рационально; информация доступна для всех даром, мгновенно и полностью; никто никого не обманывает, не ведет себя коварно и т. д.) удалось получить счетные модели, что позволяли предсказывать и предписывать в цифре простейшие действия для кейсовых псевдосубъектов игрушечного рынка.
Наверное, этап впадения в детство был необходим, но западная теория изрядно подзасиделась в песочнице. У нас же марксизм, из которого выпарили остатки Маркса, был превращен в сборник ритуальных песнопений. Вопрос о количественном анализе в «политэкономии социализма» не стоял. А те хозяйственники, которым нужны были цифры, пользовались госплановскими расчетными технологиями, и для них вся тема собственности ушла в идеологическую даль. Роковую роль, которую на Западе сыграл маржинализм, у нас исполнила социалистическая эконометрика и балансовые методы.
Лишь с огромным трудом с 30-х годов XX века европейская мысль начала выкарабкиваться из «темного века» вульгаризации. Этот процесс обычно связывают со старыми институционалистами. Среди них на первом плане – выдающаяся фигура Джона Коммонса, который впервые и ввел представление об институтах и сопряженных с ними трансакциях. Но он остался, как и многие западные классики, непонятым. Он писал сложно и путанно, а на русский язык, кстати, до сих пор практически не переведен. Проблема Коммонса также и в том, что к его работам, где дана первая классификация трансакций, обращаются прежде всего экономисты, которые упорно впихивают всю классификацию в один из ее горизонтов – экономический, поскольку двух других для них просто не существует, либо они насильственно редуцированы к «рынку». Потому главное в наследии Коммонса – до сих пор в числе молчащих генов культуры.
Тем временем под воздействием лавинообразного обновления социальной реальности стали проклевываться новые институционалисты, куда более незатейливые, зато практичные. Уже Рональд Коуз, старейший из новых, в своих статьях 30-х годов фактически вышел на представление о трансакционных издержках и о конкретном вкладе отдельных институтов общества в их величину. В настоящее время продолжается слипание нового институционализма из параллельно возникавших дисциплин типа «теории фирмы», «теории трансакционных издержек», «теории институтов», «теории организации промышленности», собственно «теории собственности» и т. п. Общее между ними заключается в том, что они шаг за шагом учатся обходиться без фантастических предпосылок неоклассической теории, втаскивают в свой предмет все более реалистичные представления о хозяйственной деятельности: о нерациональности субъектов, о различных типах их «оппортунистического поведения» (естественного желания поторговаться, обвести партнера вокруг пальца, дезинформировать и т. п.), о том, что информация может быть неполной, поступать не мгновенно, стоить денег и т. д. И сегодня из разных ручейков постепенно сливается единый поток нового мейнстрима, который возвращается в институциональное русло, покинутое западной экономической мыслью более чем на век.
* * *К чему привела эта столетняя засуха?
Собственность исчезла из интеллектуального дискурса, она осталась как фигура обыденной речи, которая, например, в русском языке вообще приобрела шкурноматериальный смысл (не считая живучего словца «собственно»). Единственный оазис, где хоть что-то уцелело, – профессиональная юридическая феня. Тему собственности в ней подменяет «правособственность» (пишется и мыслится слитно) на барахло, которое под судебно-нотариальным присмотром наследуется, отчуждается и т. п. Утеряно добытое великими немцами понимание, что собственность – вся интегральная совокупность производящих действий, отношений, форм сознания социального человека. Вместе с этим ушло целостное видение человека, живущего в обществе себе подобных.