Энн Райс - Вампир Арман
Распятие, нарисованное кровью, приторная дева Мария на странице молитвенника или запечатленная на пастельных цветов фарфоре – они ни о чем мне не говорили, разве только служили вульгарным напоминанием о грубом, немыслимом времени, когда отвергнутые ныне силы таились в золотой чаше или сверкали вселяющим страх огнем в лице над пылающим алтарем. Я об этом ничего не знал. Кресты, сорванные с девственных шей, переплавлялись на мои золотые кольца. А четки отбрасывались в сторону, пока воровские пальцы, мои пальцы, обрывали бриллиантовые пуговицы жертвы. За восемь десятилетий существования Театра Вампиров я развил в себе – мы выдержали испытание Революцией, потрясающе быстро восстановив силы, поскольку публика шумно требовала наших фривольных и мрачных представлений – и надолго после гибели театра, до конца двадцатого века, сохранил в себе тихий, скрытный характер, предоставляя своей молодой внешности вводить в заблуждение моих противников, моих потенциальных врагов (я практически не принимал их всерьез) и моих вампирских рабов. Хуже главы не бывает – равнодушный, холодный вождь, вселяющий страх в каждое сердце, но не задающийся трудом полюбить хоть кого-нибудь; так я и содержал Театр Вампиров, как мы называли его в семидесятых годах девятнадцатого века, когда туда забрел сын Лестата, Луи, в поисках ответов на вечные вопросы, оставленные без таковых его нахальным, дерзким создателем: Откуда произошли мы, вампиры? Кто создал нас и с какой целью? Да, но прежде чем я начну подробнее распространяться о прибытии знаменитого, неотразимого вампира Луи и его маленькой обворожительной возлюбленной, вампира Клодии, я хотел бы рассказать об одном незначительном происшествии, случившемся со мной в том же девятнадцатом веке, но раньше. Может быть, это ничего не значит, или же я выдам тайну чьего-то уединенного существования. Не знаю. Я упоминаю об этой истории только потому, что она причудливым образом, если не наверняка относится с тому, кто сыграл весьма немаловажную роль в моей повести. Не могу определить год этого эпизода. Скажу лишь, что Париж благоговел перед очаровательным, мечтательным пианино Шопена, что романы Жорж Санд были последним криком моды, что женщины уже отказались от изящных, навевающих сладострастные мысли платьев имперской эпохи в пользу широких платьев из тафты, с тяжелыми юбками и осиными талиями, в которых они так часто появляются на блестящих старых дагерротипах. Театр, выражаясь современным жаргоном, гудел, и я, управляющий, устав от его представлений, бродил в одиночестве по лесистой местности как раз за кромкой Парижа, неподалеку от деревенского дома, полного веселых голосов и ярких люстр. Там я наткнулся на другого вампира. Я немедленно определил ее по бесшумным движениям, по отсутствию запаха и почти божественной грации, с которой она пробиралась сквозь дикий кустарник, справляясь с длинным развевающимся плащом и обильными юбками маленькими бледными руками, и целью ее были соседние, ярко освещенные, манящие окна. Она почувствовала мое присутствие почти так же быстро, как и я; учитывая мой возраст и мою силу, это был тревожный знак. Она застыла на месте, не поворачивая головы. Хотя злобные вампиры-актеры и сохранили за собой право расправы с бродягами или нарушителями границ в царстве Живых Мертвецов, мне, их главе, прожившему столько лет жизнью обманутого святого, на подобные вещи было наплевать. Я не желал вреда этому существу и бездумно, мягким небрежным голосом, бросил ему предупреждение по-французски:
– Грабишь чужую территорию, дорогая. Вся дичь здесь уже заказана. К рассвету будь в более безопасном городе.
Этого не услышало бы ни одно человеческое ухо. Она не ответила, но, должно быть, наклонила голову, так как на ее плечи упал капюшон из тафты. Потом, повернувшись, она показалась мне в длинных вспышках золотого света, падавшего из створчатых стеклянных окон за ее спиной. Я узнал ее. Я узнал ее лицо. Я его знал. И на ужасную секунду, на роковую секунду, я почувствовал, что она, наверное, меня не узнала – с моими-то еженощно подстригаемыми волосами, в темных брюках и тусклом пиджаке, в тот трагический момент, когда я изображал из себя мужчину, коренным образом изменившись со времен пышно разодетого мальчика, которого она помнила, нет, она не могла меня узнать. Почему же я не крикнул? Бьянка! Но это было непостижимо, невероятно, я не мог пробудить свое унылое сердце, чтобы с торжеством подтвердить правду, открытую моими глазами, что изящное овальное лицо в рамке золотых волос и капюшона принадлежало ей, несомненно, обрамленное волосами совсем как в прежние дни, и это была она, она, чье лицо запечатлелось в моей перевозбужденной душе прежде, чем я получил Темный Дар, да и после этого. Бьянка. Она исчезла! На долю секунды я увидел ее расширившиеся настороженные глаза, полные вампирской тревоги, более острой и угрожающей, чем та, что способна мелькнуть в глазах человека, а потом фигура пропала, растворилась в лесу, ушла с окраин, ушла из раскинувшихся повсюду больших садов, которые я по инерции обыскивал, качая головой, бормоча про себя – нет, не может быть, нет, конечно, нет. Нет. Больше я ее не видел. Я до сих пор не знаю, была ли это Бьянка, или нет. Но сейчас, диктуя этот рассказ, в душе, в душе, исцелившейся и не чуждой надежде, я верю, что это была Бьянка! Я до мельчайших подробностей вспоминаю ее образ, обернувшийся ко мне в зарослях сада, и в этом образе скрывается последняя подробность, последнее доказательство – в ту ночь в окрестностях Парижа, в ее светлых волосах были вплетены жемчужины. О, как же Бьянка любила жемчуг, как она любила вплетать его в волосы. И в свете окон деревенского дома, под тенью ее капюшона, я увидел нити жемчуга, вплетенные в золотые волосы, и в этой оправе находилась флорентийская красавица, которую я так и не смог забыть – такая же утонченная в вампирской белизне, как и в те времена, когда в ней играли краски Фра Филиппо Липпи. Тогда меня это не задело. Не потрясло. Я слишком поблек духовно, слишком отупел, слишком привык рассматривать каждое событие как фикцию из не связанных друг с другом снов. Скорее всего, я не позволил себе в это поверить. Только теперь я молю Бога, чтобы это была она, моя Бьянка, и чтобы кто-то, и ты прекрасно догадываешься, о ком я говорю, рассказал мне, была ли это моя милая куртизанка. Может быть, один из членов исполненного ненависти, кровожадного Римского Собрания, преследуя ее по ночной Венеции, пал жертвой ее чар, отрекся от Темных Обычаев и навеки сделал ее своей возлюбленной? Или же мой господин, как мы знаем, переживший страшный огонь, разыскал ее ради подкрепившей его крови и увлек ее в бессмертие, чтобы она способствовала его исцелению? Я не могу заставить себя задать Мариусу этот вопрос. Может быть, ты его задашь. Вполне вероятно, что я предпочитаю надеяться, что это была она, чем слушать опровержения, уменьшающие мои надежды. Я не мог не рассказать. Не мог. Теперь давай вернемся в Париж конца девятнадцатого века, на несколько десятилетий вперед, к тому моменту, когда Луи, молодой вампир Нового Света, вошел в мою дверь в поисках, как ни прискорбно, ответов на ужасные вопросы – откуда мы взялись и с какой целью. Какая трагедия для Луи, что ему случилось задать эти вопросы мне. Какая трагедия для меня. Кто с большей холодностью, чем я, глумился над самой идеей искупления для созданий ночи, которые, будучи в прошлом людьми, никогда не смогут освободиться от греха братоубийства, поглощения человеческой крови? Я познал ослепительный, искусный гуманизм Ренессанса, мрачный рецидив аскетизма Римского Собрания и холодную циничность романтической эры. Что я мог сказать Луи, вампиру с неиспорченным лицом, слишком человеческому порождению боле сильного и дерзкого Лестата? Разве только, что в мире Луи сможет найти достаточно красоты, чтобы поддержать свои силы, что мужество жить он должен найти в своей душе, если уж он сделал выбор и решил продолжать жить, не оглядываясь на образы Бога или дьявола, способные принести только искусственный или краткосрочный покой. Я так и не поведал Луи свою собственную горькую историю, однако я доверил ему ужасную, болезненную тайну – в 1870 году, прожив среди Живых Мертвецов более четырехсот лет, я не знал ни одного вампира старше себя. Само это признание вызвало во мне гнетущее чувство одиночества, и, глядя на измученное лицо Луи, преследуя его тонкую, элегантную фигуру, пробиравшуюся по суматошным улицам девятнадцатого века, я понимал, что этот темноволосый джентльмен в черном, такой стройный, так изящно вылепленный, такой чувствительный в каждой своей черте, являет собой пленительное воплощение моего собственного несчастья. Он оплакивал потерю прелести одной человеческой жизни. Я оплакивал потерю прелести целых столетий. Поддавшись стилю сформировавшей его эпохи – одевшей его в широкий черный сюртук, изящный жилет из белого шелка, высокий, как у священника, воротничок и отделку из безупречного льна, я безнадежно влюбился в него, и, оставив Театр Вампиров в руинах (он сжег его дотла, и имел на то веские основания), я продолжал скитаться с ним по миру практически до наступления современной эпохи. В результате время уничтожило нашу любовь друг к другу. Время иссушило нашу спокойную интимность. Время поглотило все беседы и наслаждения, которым мы с удовольствием предавались. В наше разрушение неотвратимо вмешивался еще один ужасный, незабываемый ингредиент. Нет, я не хочу говорить об этом, но кто из вас позволит мне хранить молчание по поводу Клодии, девочки-вампира, в уничтожении которой все постоянно меня обвиняют? Клодия. Кто из вас, для кого я диктую эту повесть, кто из современной аудитории, читающей эти книги как аппетитную художественную литературу, не хранит в памяти ее животрепещущий образ, златокудрой девочки, превращенной в вампира в Новом Орлеане одной злополучной, безрассудной ночью Лестатом и Луи, девочки-вампира, чей разум и душа выросли до необъятных размеров, как у бессмертной женщины, в то время как тело ее осталось телом дорогой, безупречно раскрашенной фарфоровой французской куколки? Для информации, ее убило мое Собрание, состоявшее из безумных, демонических актеров и актрис, поскольку, когда она оказалась в Театре Вампиров вместе с Луи, ее скорбным, охваченным чувством вины защитником и возлюбленным, слишком многим стало ясно, что она покушалась на убийство своего основного Создателя, Вампира Лестата. За такое преступление полагалась смертная казнь, за убийство или покушение на убийство своего создателя, но она уже сама по себе стояла в очереди смертников с той минуты, как о ней стало известно Парижскому Собранию, будучи существом вне закона, бессмертным ребенком, слишком маленьким, слишком хрупким, несмотря на все свое обаяние и коварство, нацеленное на выживание в одиночку. Да, бедное создание, богохульное и прекрасное. Ее тихий монотонный голос, исходящий из миниатюрных, напрашивающихся на поцелуй губ, будет преследовать меня вечно. Но я не был ее палачом. Она умерла такой страшной смертью, какой никто и не представлял себе, и сейчас у меня не хватит сил рассказывать ту историю. Скажу только, что перед тем, как ее вытолкнули в кирпичную вентиляционную шахту ожидать смертного приговора бога Феба, я попытался исполнить ее самое заветное желание – получить тело женщины, подходящую оболочку для размаха ее души. Что же, занявшись грубой алхимией, срезая головы с тел и с запинками трансплантируя их, я потерпел неудачу. Однажды ночью, если я буду пьян от крови нескольких жертв и больше, чем сейчас, привыкну исповедоваться, я расскажу о своих неумелых зловещих операциях, произведенных со своеволием чародея и с по-детски грубыми ошибками, и опишу во мрачных и гротескных подробностях извивающуюся дергающуюся катастрофу, поднявшуюся из-под моего скальпеля, хирургической иглы и нити. Пока же я скажу, что она снова стала самой собой, получив жуткие увечья, залатанным подобием прежнего ангелочка, когда ее заперли встречать жестокое утро и свою смерть с прояснившимся рассудком. Небесный огонь уничтожил ужасные неизлечимые свидетельства моей сатанисткой хирургии, превратив ее в памятник из пепла. В камере пыток моей импровизированной лаборатории не осталось никаких улик, свидетельствующих о том, как она провела свои последние часы. Никому не нужно бы знать о том, что я сейчас рассказываю. Она преследовала меня много лет. Я не мог выбить из головы неясный образ ее девичьей головки и ниспадающих кудрей, неловко прилаженной с помощью толстой черной нити к бьющемуся в конвульсиях, спотыкающемуся и падающему телу женщины-вампира, чьи голову я выбросил в огонь за ненадобностью. Что за небывалая катастрофа – женщина-чудище с головой ребенка, неспособная говорить, кружащая в неистовом танце, кровь, пузырящаяся на содрогающихся губах, закатившиеся глаза, взмахивающие, как сломанные кости невидимых крыльев, руки. Я поклялся навсегда скрыть правду как от Луи де Пуант дю Лака, так и от тех, кто будет задавать вопросы. Пусть лучше думают, что я приговорил ее к смерти, не попытавшись устроить ей побег как от вампиров из Театра, так и от злосчастной дилеммы ее маленькой, соблазнительной, плоскогрудой оболочки с шелковой кожей. После провала моей бойни она не годилась для освобождения; она напоминала преступницу, отданную на расправу палачу, способную лишь горько и мечтательно улыбаться, пока ее, несчастную, измученную, ведут к последнему кошмару – на костер. Она была безнадежным пациентом в пропахшей антисептиками палаты для смертника в современной больнице, высвободившимся наконец из рук молодых, чрезмерно рьяных врачей, оставивших призрак на белой подушке в покое. Хватит. Я не хочу это воскрешать. И не буду. Я никогда ее не любил. Я не умел. Я выполнял свой план с леденящей душу отрешенностью и с дьявольским прагматизмом. Осужденная, тем самым лишившись права считаться кем-то или чем-то, она стала идеальным образцом для моей прихоти. В этом-то и был самый ужас, тайный ужас, который затмил всякую веру, к которой я мог бы обратиться в разгар моих экспериментов. Так что тайна осталась со мной, с Арманом, свидетелем веков невыразимой, утонченной жестокости, эта история не подходила для нежных ушей охваченного отчаянием Луи, который никогда бы не вынес таких описаний ее деградации или страданий, который в душе так и не смог пережить ее смерть, жестокую саму по себе. Что касается остальных, моей глупой, циничной стаи, так похотливо подслушивавшей крики, доносящиеся из-за моих дверей, возможно, догадавшихся о степени моего неудачного колдовства, эти вампиры погибли от руки Луи. Весь театр поплатился за его горе и ярость, наверное, по справедливости. Не мне судить. Я не любил тех циничных французских лицедеев-декадентов. Те, кого я любил, те, кого я мог бы полюбить, находились, за исключением Луи де Пуант дю Лака, вне пределов досягаемости. Я получу Луи, таков был мой вердикт. Больше мне никто не был нужен. Поэтому я не стал вмешиваться, когда Луи испепелил Собрание и печально известный театр, напав на него, рискуя собственной жизнью, с огнем и с косой, в час рассвета. Почему же он согласился пойти со мной? Почему он не сторонился того, кого винил в смерти Клодии? «Ты был их главой; ты мог бы их остановить». Он сказал мне эти самые слова. Почему мы столько лет скитались вместе, скользя, как элегантные фантомы, в бархатном и кружевном саване, добравшись до кричащих электрических огней и электронного шума современной эпохи? Он остался со мной, потому что у него не было выбора. Только так он мог продолжать жить, а для смерти у него никогда не хватало мужества, и никогда не хватит. Поэтому он терпел потерю Клодии, как я терпел века подземелий и годы мишурных бульварных спектаклей, но со временем он все-таки научился быть один. Луи, мой спутник, с иссохшей волей, напоминавший прекрасную розу, мастерски дегидрированную в песке, чтобы она сохранила свои пропорции, нет, даже свой запах, даже свою окраску. Сколько бы крови он ни пил, сам он становился сухим, бессердечным, чужим для самого себя и для меня. Прекрасно понимая ограниченность моего извращенного духа, он забыл обо мне задолго до того, как отпустил меня, но и кое-чему у него научился. Некоторое время, испытывая по отношению к миру благоговение и замешательство, я тоже жил один – наверное, впервые я остался по-настоящему один. Но сколько каждый из нас может прожить без общества? Со мной в самый черный час всегда была древняя монахиня Старых Обычаев, Алессандра, или, по крайней мере, болтовня тех, кто считал меня маленьким святым. Почему же сейчас, в последнее десятилетие двадцатого века, мы ищем общества друг друга хотя бы для того, чтобы обменяться несколькими словами или изъявлениями участия? Почему мы собрались здесь, в старом, пыльном монастыре, где столько пустых комнат с кирпичными стенами, оплакивать Вампира Лестата? Почему самые древнейшие из нас пришли сюда своими глазами взглянуть на свидетельство его недавнего устрашающего поражения? Мы не выносим одиночества. Мы не можем его пережить, как древние монахи, люди, отказывавшиеся от всего остального во имя Христа, тем не менее собирались в братства, чтобы быть рядом друг с другом, пусть даже они навязывали себе жесткие правила жизни в уединенных кельях и нерушимого молчания. Они не переносили одиночества. Мы остаемся слишком похожими на людей; мы все-таки слеплены по образу и подобию Творца, а что мы можем сказать о нем с уверенностью? Только то, что чем бы они ни был – Христом, Яхве, Аллахом, он создал нас, не так ли, потому что даже он в своем бесконечном совершенстве не смог выносить одиночество. Со временем у меня, естественно, родилась новая любовь, любовь к смертному мальчику Дэниелу, которому Луи излил свою историю, опубликованную под абсурдным названием «Интервью с вампиром», которого я впоследствии сделал вампиром по тем же причинам, что и Мариус сделал вампиром меня: этот мальчик, мой верный смертный спутник, лишь временами превращавшийся в невыносимого зануду, должен был умереть. В самом по себе создании Дэниела никакой тайны нет. Одиночество неизбежно заставляет нас совершать подобные поступки. Но я твердо верил, что наши создания всегда будут презирать нас за это. Не могу утверждать, будто я никогда не презирал Мариуса за то, что он создал меня, за то, что не вернулся доказать мне, что он пережил ужасный огонь, разожженный Римским Собранием. Я предпочел искать Луи, чем создавать новых вампиров. И создание Дэниела наконец-то убедило меня, что мои страхи были оправданы. Дэниел, пусть он жив и странствует, пусть он вежлив и мягок, выносит мое общество не больше, чем я его. Вооруженный моей могущественной кровью, он может справиться с любым, у кого хватит глупости прервать его планы на вечер, на месяц, на год, но не может постоянно переносить мое общество; я тоже. Я превратил Дэниела из мрачного романтика в настоящего убийцу; я вселил в клетки его нормальной крови тот ужас, который, как он воображал, он прекрасно воспринимает во мне. Я ткнул его лицом в плоть первой юной невинной жертвы, которую ему пришлось разорвать, чтобы утолить неизбежную жажду, и тем самым рухнул с пьедестала, куда он возвел меня в своем ненормальном, богатом, неистово поэтичном и буйном смертном воображении. Но потеряв Дэниела, или приобретя Дэниела в качестве своего сына, я обрел остальных, я потерял его как смертного любовника и постепенно начал с ним расставаться. Я обрел остальных, потому что по причинам, которые я не могу объяснить ни себе, ни другим, я образовал новое Собрание, занявшее место Парижского Собрания и Театра Вампиров, на сей раз укрытием ему послужило шикарное современное строение, где нашли убежище самые древние, самые образованные, самые выносливые представители нашего рода. Оно напоминало пчелиные соты, но соты эти состояли из роскошных покоев, скрытых в глубине этого самого умело замаскированного из зданий – современного курортного отеля и торгового центра, больше похожего на дворец, выстроенного на острове у побережья Майами, Флорида, на острове, где никогда не гасят огни, где никогда не смолкает музыка, на острове, куда тысячами стекаются с материка на маленьких катерах мужчины и женщины, чтобы просмотреть содержимое дорогих бутиков или же заняться любовью в богатых, декадентских, великолепных и неизменно модных гостиничных апартаментах и номерах попроще. «Остров Ночи» был моим творением – собственная площадка для вертолетов, бухта, тайные незаконные казино, его спортивные залы с зеркальными стенами и подогреваемые бассейны, его хрустальные фонтаны, его серебряные эскалаторы, его торговый центр с умопомрачительными товарами, его бары, кабачки, комнаты отдыха и театра, где я, нарядившись в элегантную бархатную куртку, узкие холщовые штаны и плотные темные очки, каждую ночь подстригая волосы (так как они ежедневно вырастают до той длины, какой они были в эпоху Возрождения), мог спокойно и анонимно купаться в тихом, ласкающем бормотании окружающих смертных, выискивая, когда меня обуревала жажда, того единственного человека, который по-настоящему ждал встречи со мной, того единственного человека, который по причинам, связанным со здоровьем, бедностью, здравостью или слабостью рассудка, хотел попробовать погрузиться в уступчивые объятья смерти, чтобы та высосала из него всю кровь и всю жизнь. Я не ходил голодным. Я бросал свои жертвы в глубокие, теплые, чистые воды Карибского моря. Я открыл двери для всех бессмертных, кто вытирал перед входом ноги. Словно вернулись прежние дни в Венеции, когда палаццо Бьянки было открыто для всех и каждого, для дам и господ, для художников, поэтов, мечтателей и прожектеров, кто только осмеливался ей представиться. Но нет, они не вернулись. Чтобы разогнать собрание Острова Ночи, не потребовалось кучки разбойников в черных одеждах. Те, кто ненадолго притаились на острове, просто разбрелись в разные стороны. Вампирам не особенно требуется общество других вампиров. Да, они стремятся к любви других бессмертных, постоянно стремятся, она нужна им, нужны глубокие узы верности, неизбежно сковывающие тех, кто отказывается становиться врагами. Но общество им не требуется. И мои потрясающие гостиные со стеклянными стенами на Острове Ночи быстро опустели, причем сам я задолго до этого начал уходить на недели и даже на месяцы. Он до сих пор существует, Остров Ночи. Он есть, и иногда я сам возвращаюсь туда, и нахожу там какого-нибудь одинокого бессмертного, кто, как говорится в современном мире, вписался, чтобы посмотреть, как дела у остальных, или же у другого случайного гостя. Знаменитое предприятие я продал за целое состояние, по понятиям смертных, но сохранил за собой четырехэтажную виллу (частый клуб под названием Иль Вилладжио), где имеются глубокие подземные склепы, открытые для любого представителя нашего рода. Любого. Их не так много. Но я расскажу тебе о них. Расскажу о тех, кто продержался столетиями, кто возник на поверхности после нескольких веков таинственного отсутствия, кто откликнулся, чтобы быть зачисленным в неписаную перепись современных Живых Мертвецов. Прежде всего, это Лестат, автор четырех книг о своей жизни и похождениях, включающих в себя все, что даже теоретически можно захотеть узнать о нем и о некоторых из нас. Лестат, вечный скиталец и смеющийся ловкач. Шести футов ростом, он был превращен в вампира в возрасте двадцати лет; огромные теплые голубые глаза, густые ярко-золотистые волосы, квадратный подбородок, великодушный, прекрасной формы рот и кожа, потемневшая от пребывания на солнце, убившем бы более слабого вампира, дамский угодник, фантазия Оскара Уайльда, зеркало моды, периодически – самый наглый и пренебрегающий всеми авторитетами грязный бродяга, одиночка, странник, разбивающий сердца, всезнайка, прозванный моим господином «беспризорным принцем» – да, представь себе, моим Мариусом, да, моим Мариусом, кто на самом деле пережил пожарище, устроенное Римским Собранием, – прозванный Мариусом «беспризорным принцем», хотя при чьем дворе, по какому Божественному праву, какой королевской крови, хотел бы я знать. Лестат, напичканный кровью древнейших, кровью самой Евы нашего рода, пережившей свой потерянный рай на пять-семь тысячелетий, настоящий кошмар, выросший из обманчиво поэтического титула «Королевы Акаши из Тех, Кого Нужно Хранить», чуть было не уничтоживший мир. Неплохой друг. Лестат, ради него я мог бы отдать свою собственную бессмертную жизнь, бывали времена, когда я добивался его любви и умолял его стать моим спутником, он сводит меня с ума, завораживает и невыносимо раздражает, без него я не могу существовать. И хватит о нем. Луи де Пуант дю Лак, которого я уже описал выше, но чей образ всегда приятно вызвать в памяти: худощавый, несколько ниже его создателя Лестата, черные волосы, мрачный, белая кожа, потрясающе длинные и изящные пальцы, его шаги всегда беззвучны. Луи, в чьих зеленых глазах сквозит душа и отражается терпеливое горе, у кого тихий голос, кто похож на человека, слаб, поскольку прожил всего двести лет, кто не владеет ни телепатией, ни левитацией, кто не умеет налагать чары, разве что по случайности, что бывает необычайно весело, бессмертный, в которого влюбляются смертные. Луи, убивающий всех подряд, хотя он слишком слаб, чтобы рисковать смертью жертвы у себя на руках, не имеющий гордыни и тщеславия, заставивших бы его создать иерархию специально отобранных жертв, таким образом, убивающий каждого, кто попадается ему на пути, вне зависимости от возраста, физических достоинств или благ, дарованных природой или судьбой. Луи, смертоносный и романтичный вампир, из тех созданий ночи, что таятся в темных уголках оперного театра, слушая, как Королева Ночи Моцарта исполняет свою пронзительную и неотразимую песню. Луи так никуда и не исчез, о нем всегда все знают, его легко выследить и легко бросить, Луи, отказывающийся создавать новых вампиров после трагических ошибок с его прежними детьми, Луи, оставивший позади поиски Бога, дьявола, истины и даже любви. Пленительный пыльный Луи, читающий при свече Китса. Луи, стоящий под дождем на скользкой пустынной центральной улице, наблюдающий, как на телеэкране в витрине магазина блистательный молодой актер Леонардо Ди Каприо в роли шекспировского Ромео целует свою нежную, милую Джульетту (Клер Дэйнз).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});