Александр Сивинских - Открытие Индии (сборник)
Легендарные подземелья Невьянской башни в самом деле полны демидовского золота. Только пробраться к нему не всякому дано. Я думал, только мне. Я ещё не знал о нём и его жажде.
В кромешной темноте литейного каземата он всадил мне в живот полную обойму из «Кипариса». Затем отсёк голову самурайским мечом и сжёг усеченное тело в доисторической «Вагранке» – на превосходном, несмотря на возраст, древесном угле.
Пепел он сгрёб в брезентовый мешок, приготовленный мною для червонцев, отнёс на стройку противоядерного бункера для параноидального «нового русского» и вывалил в миксер со спецбетоном, применявшимся в прежние времена только для возведения ГЭС и АЭС. Бетон залили на глубину, где уже отдаёт жаром ядра Земли. Голову он отдал знакомому таксидермисту, скромному гению своего дела, страдающему временами запоями, но любопытством – никогда, и тот набил её соломой без единого вопроса.
Тогда-то, наконец, он возликовал. Он возомнил себя превзошедшим Пославшего меня – во всём; решил, что это он Всадник белый, и что первая печать снята. Он ощущал уже в руке лук, а на голове венец победоносный, и полагал себя вышедшим, чтобы победить.
Но он ошибся. О, как он ошибся! Да и моё время, увы, ещё не пришло…
И вот, я стою перед огромным, во всю стену ванной комнаты, зеркалом, и ювелирно-отточенными взмахами бесценного катана сбриваю эту его дешёвую мушкетёрскую бородёнку, пижонские усики и крашеные кудри… А с туалетного столика смотрит на меня пронзительно-безумным взглядом его голубых глаз моя бывшая голова.
Как живая.
Поставлю-ка я моему новому другу-чучельнику ещё одну бутылочку «Смирновской»!..
1998 г.
Жало
Жало родилось из жутких алкогольных видений, преследующих Никифора Санникова днём и ночью, и обломка метеорита, украденного его сыном из районного краеведческого музея. Никифор зашибал частенько, но пить запоем стал только тогда, когда попёрли с работы. Председатель сельсовета принял нового водителя – собственного племянника, а Никифора послал подальше: надоел ты мне, пьянь засранная. Чем же я теперь буду детей кормить? – спрашивал у председателя похмельно рыдающий Никифор, а тот злобно орал: меня это не ебёт, на вахту поезжай, нехер тебе тут делать, даже кочегаром не возьму!
На вахту Никифор не поехал. Семья пробивалась на пенсию, положенную младшему сыну-инвалиду, а глава, все реже выныривающий из пучины, образованной недобродившей брагой, одеколоном и изредка – водярой, каждый момент, не одурманенный спиртами, посвящал ему, своему последнему шедевру. Руки у Никифора были золотые, что не говори, и творение вышло изумительным. По ухватистой рукоятке из чернёного оргстекла струились, сплетаясь в замысловатый орнамент, три золотые змеи, распускаясь около небольшой стальной крестовины опасным цветком. Трехлепестковым, клыкастым, ядовитым. Узкое обоюдоострое семидюймовое лезвие сияло полированными боками как зеркало и, казалось, звенело, разрезая воздух бритвенной своей остротою. Пружина выбрасывала клинок так мощно, что от удара сотрясалась сжимающая нож рука. «Венецианский стилет», – сказал бы о нём специалист по холодному оружию. В Еловке таких специалистов не было, а сам Никифор звал его: Жало.
Жена терпела-терпела, да и выгнала Никифора: живи, гад, один, хоть сдохни от своего вина, лишь бы дети этого не видели. Он ушел в кособокую избёнку на окраине Еловки. Старики, жившие в ней прежде, давно померли, а городские наследники деревенские родовые палаты мало, что не ненавидели – за неистребимый запах разрухи и беспросветности. Никифор вымыл и вычистил избёнку, оборвал доски с побитых окон, истопил «чёрную» баньку и отправился в правление колхоза. Рука у него не дрожала, когда он бил Жалом в грудь председателю, его новому шоферу и бухгалтеру «до кучи»: он с малолетства колол домашний скот и делал это уже механически… Профессионально.
Придя назад, вымылся и выпарился, надел чистое солдатское нижнее бельё – единственную одежду, приготовленную «на смерть», – выпил полбутылки водки, сел, прислонившись спиной к печи и уЖалил себя в сердце. С маху, наверняка.
Серёжка Дронов, возвращавшийся с рыбалки, решил зайти посмотреть, кто это обосновался в мёртвом, сколько он себя помнит, доме? Дядька Санников, вытянув руки по швам, лежал весь в кровище на щелястой крышке подполья, лишь голова его и плечи опирались на обвалившийся бок глинобитной печи. Из груди торчала рукоятка великолепного ножа. Серёжка подошёл, опасливо пнул ногу Никифора. Тот не отреагировал. Серёжка с усилием, окончательно уронив тело, вытащил клинок из раны, сполоснул под ржавым рукомойником и сунул в карман. Заглянул на кухню, пошарил в столбцах, отыскал древний, сточенный почти до черенка кухонный нож с деревянной ручкой и воткнул его в рану, на место Жала – он сразу понял, как его имя: да, Жало, и никак иначе.
Расследование резни в правлении закончилось быстро. И так все ясно: убийство с последующим самоубийством на почве мести и белой горячки; да и оружие налицо – какая там, к лешему, экспертиза! А Серёжка изготовил из картофельного мешка, набитого древесной стружкой, чучело и тренировался на нём в нанесении смертельных ударов: в сердце, в сердце, в шею. В печень, в шею; и снова – в сердце. Он хотел, чтобы, когда наконец придет время напоить Жало живой кровью, удары были наверняка. Раз – и капец! Серёжке тогда было четырнадцать.
Избушкой Серёжка любовно звал небольшое строение, сколоченное собственноручно из стволиков молодых ёлочек. Избушка пряталась в глубине Старухиного издола на высоте двух метров, между разлапистых ветвей огромных, столетних елей. Пашке и Павлухе (именно так: Пашке и Павлухе, а не Пашке и Пашке или, скажем, Павлухе и Павлухе) годков было по шестнадцать, но умом они мало переросли и шестилетнего. Они дождались, пока Серёжка закончит строить, навесит замок и притащит печку, сделанную из дореволюционного самовара, а потом отобрали ключ, набили морду и помочились на неподвижного, скорчившегося от горя и побоев, мальчишку. Ржали притом, как идиоты. Когда Сережка брёл домой, он чувствовал, что Жало вибрирует в своем коконе из тряпок, зарытое на чердаке, рядом с матицей. Жало готово было мстить. Серёжка тоже.
Обратно, к Избушке, он бежал, моля судьбу об одном: чтобы придурки были ещё там. Судьба, похоже, встала на его сторону. Они были там и, сидя в не принадлежащем им волшебном полумраке на корточках, курили коноплю. Сережка забрался по приставной лестнице, медленно открыл дверь и шагнул внутрь. Они снова заржали: чё, Дрона, пришел, чтобы ещё и обосрали? Дак мы щас, у Пашки вон как раз дрисня сёдня! Сережка нажал стопорящую лезвие кнопку (пружина от нетерпения так сыграла, что Жало чуть не вылетело из вспотевшей ладони) и ударил: в сердце! в сердце! Всего два раза, зря что ли тренировался? Пашка повалился набок, лицом в пол, а Павлуха назад – на сочащуюся свежей смолой стену, да так и остался сидеть прямо, только глаза его широко распахнулись, а нижняя челюсть отпала. Серёжка осторожно снял «косяк», прилипший к его губе и засунул в ноздрю. Так показалось, будет смешно. Вытер нож об рукав Пашкиной джинсовки, пренебрежительно сплюнул на пол и удалился.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});