Джоанн Харрис - Спи, бледная сестра
Первой мыслью было, что я вломился в чужую студию. Я знал Генри как педантичного, почти одержимого чистотой человека; в последний раз, когда я был здесь, холсты в рамах висели на стенах, холсты без рам лежали стопкой в левом углу, в дальнем конце стоял сундук с костюмами и реквизитом, стулья и стол были придвинуты к стене. Теперь в студии царил маниакальный беспорядок. Картины сорваны со стен — некоторые вместе с обоями и штукатуркой — и свалены в кучу у камина. Холсты без рам валялись по полу, будто рассыпанные карты. И везде, на каждом свободном пятачке, на всех стульях и полках были наброски, смятые, порванные или целые, на пергаменте, на холсте, на оберточной бумаге — от некоторых дух захватывало. Я и не подозревал, что у Генри такой талант. Даже камин был забит ими — обугленными жалкими останками, и я провел несколько минут на полу, изучая поле боя, вертя картины в руках, пытаясь понять причины этой резни.
Спустя некоторое время у меня закружилась голова. Там было так много ее портретов, написанных акварелью, пастелью, карандашом, маслом, темперой; очертания невыразимой чистоты, наброски глаз, губ, скул, волос… профиль, анфас, три четверти… мощные, пронизывающие, точные. Все эти годы я заблуждался насчет Генри: болезненный декаданс его картин, напускной символизм всех его ранних работ скрывал гнетущую, почти восточную чистоту его видения. Каждый мазок кисти, каждый штрих карандаша — совершенство. Искусное сочетание жестокости и нежности… и эти шедевры отброшены с яростью и любовью, каких и не угадаешь, это как детоубийство… Я этого не понимал.
В каком-то смысле я почти завидовал Генри Честеру. Я, конечно, всегда знал, что художник должен страдать, чтобы стать великим. Но страдание настолько полное, чтобы создать такое… может быть, это стоило пережить… эту страсть, которая превосходит все.
Несколько минут я сидел в руинах и горевал как ребенок. Но потом мысли вернулись к более прозаичным вещам, и я вновь стал собой. Вопрос денег никто не отменял.
Я быстро встал и постарался мыслить логически. Где же этот человек? Я перебрал возможные варианты… и тут меня осенило. Конечно! Четверг. Сегодня четверг. День Марты. Я взглянул на часы: пять минут восьмого.
Где бы он ни был сейчас, шагая по лондонским улицам в каком бы то ни было круге ада, я знал, что в полночь он будет там, на Крук-стрит, он придет на свидание к своей даме. Несмотря на риск, несмотря на все, что она заставила его выстрадать, он будет там.
На мгновение взгляд задержался на рисунке, который я наугад взял из сотен, валявшихся на полу: обрывок жесткой бумаги для акварели, со смазанным силуэтом, сделанным коричневым мелком, а в центре — ее глаза, вечно тлеющие, вечно обещающие…
Человек может влюбиться.
Я пожал плечами и бросил рисунок обратно в камин. Не я, Генри. Не я.
60Как только я увидел развернутый подарок под елкой, я понял, что Эффи наконец вернулась домой. Я слышал ее шаги на лестнице, ее дыхание в темных комнатах, чувствовал запах ее духов в коридорах, находил ее волосы на своем пальто, ее платки в своих карманах. Она была в воздухе, которым я дышал, в рубашках, которые я носил; двигалась в глубине моих картин, словно утопленница у поверхности воды, так что в конце концов мне пришлось накрыть их чехлами, спрятать ее лицо, ее обвиняющие глаза. Она была в пузырьке с хлоралом, и сколько бы я его ни принимал, зелье не приносило успокоения, но лишь проясняло ее образ в мозгу… А когда я спал — а, несмотря на все попытки обмануть сон, я иногда спал, — она бродила по моим снам, кричала мне голосом пронзительным и нечеловеческим, как павлин: «Ты расскажешь мне сказку? Ты расскажешь мне сказку? Ты расскажешь мне сказку?»
Она знала все мои секреты. Ночь за ночью она приходила ко мне с подарками: флакончиком жасминовых духов, бело-голубой дверной ручкой, а однажды — с маленькой белой облаткой, отмеченной алым прикосновением ее губ…
Ночь за ночью просыпался я в горьком поту ужаса и раскаяния. Я не мог есть: я чувствовал Эффи в каждом кусочке, который подносил ко рту, и она смотрела моими одержимыми глазами всякий раз, когда я брился перед зеркалом. Я понимал, что злоупотребляю хлоралом, но не мог заставить себя уменьшить дозу.
Но я сносил муки ради нее, ради Марты, моей Шехерезады. Знает ли она об этом? Просыпается ли ночью с моим именем на устах? Пусть и без нежности, шепчет ли она его? Любит ли она, бледная моя Персефона?
Если бы я знал.
Я ждал четверга, как и обещал. Я не смел поступить иначе — моя Шехерезада не была добра, и невыносимо было думать, что она отвергнет меня, если я ослушаюсь. Вечером в четверг я дождался, когда Тэбби отправится спать, — даже выпил горячее молоко, а потом притворился, что удаляюсь отдыхать, — и поднялся к себе. Едва открыв дверь, я ощутил перемену: мимолетный запах опия и шоколада в холодном воздухе, трепетание тюлевой занавески в приоткрытом окне… Я неуклюже завозился с шипящим газовым рожком, руки дрожали, и понадобилась целая минута, чтобы его зажечь; и все это время я слышал ее в темноте за спиной, Маленькую Нищенку, скрежет острых ногтей по шелковому покрывалу и ее дыхание, Господи Боже, ее дыхание. Свет вспыхнул и задрожал. Я резко обернулся. Она была там. На миг наши глаза встретились. Я стоял как громом пораженный, с открытым ртом, задыхаясь, рассудок мой распутывался, словно моток бечевки в бездонный колодец. Тут я увидел чехол на кровати, и меня окатило жаркой волной облегчения. Картина. Это просто картина. Чехол каким-то образом соскользнул и… Испытывая головокружение от радости, почти смеясь, я подбежал к кровати…
и облегчение застряло в горле, превратило ноги в вату. На подушке, приколотая к наволочке, лежала знакомая серебряная брошь. Она была на Эффи в ту ночь — я помнил, как она блестела, когда Эффи шевелилась в снегу, помнил серебряный изгиб кошачьей спины, когда Эффи уставилась на меня своим серебристым кошачьим взглядом…
Я тупо потрогал брошь, пытаясь замедлить водоворот мыслей. Под левым глазом затрепетал флаг — паника подступала.
(ты расскажешь мне ты расскажешьмне тырасскажешьмнесказку)
Если бы я услышал, как она это говорит, я знаю, я бы сошел с ума, но я понимал, что она говорит только в моей голове.
(тырасскажешь мне тырасскажешь тырасскажешьмне)
Я применил единственное известное мне заклинание. Чтобы заглушить безжалостный голос в мозгу, я произнес вслух волшебное слово, я призвал колдунью со всей страстью, на которую был способен:
— Марта.
Тишина.
И проблеск надежды. Проблеск успокоения.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});