Джонатан Кэрролл - По ту сторону безмолвия
— Жил-был великий волшебник, и решил он, состарившись, совершить свое величайшее чудо, превратив мышь в прекрасную женщину. Завершив свой шедевр, он почувствовал: женщина получилась настолько утонченной, что ему нужно найти ей в мужья самое могучее существо на свете. После долгих размышлений он отправился к солнцу и попросил его жениться на женщине. Солнце его предложение тронуло, но оно отказалось, потому что «есть кое-кто посильнее меня — облако, оно заслоняет мой свет». Волшебник поблагодарил солнце за честность и пошел к облаку с тем же предложением. К его большому удивлению, облако тоже отказалось, потому что был кто-то сильнее его — горный пик, чьи зазубренные вершины останавливают его бег по небу. Покачав головой, волшебник пошел к горе, но опять услышал отказ. «Есть некто, более сильный, чем я, — сказала гора. — Это мышь. Она может рыть норы в моем боку, сколько захочет, и я бессильна ее остановить». Итак, под конец волшебник вернулся домой и с грустью опять превратил прекрасную юную женщину в мышь, чтобы она смогла взять в мужья другую мышь. Все возвращается к своему истоку.
Вертун-Болтун допел свою сумасшедшую прощальную песенку, и шоу закончилось. Линкольн повернулся ко мне и глянул искоса, недоверчиво:
— Мышь вовсе не самая великая на свете. Она не больше солнца!
Я почувствовал, что тут получается замечательная мораль на тему отцов и детей. Набрал полную грудь воздуха и хотел начать, но, когда открыл рот, из него не вылетело ни слова. Я мог разжать челюсти, шевелить губами, но у меня не было голоса — я не издавал даже писка. Откашлялся, но даже тут не раздалось ни звука. Попытался еще раз. Ничего. Растирая шею, я кивнул Линкольну. Он ждал ответа, но с выражением неуверенности и опасения на лице — а что, если я его разыгрываю. Он осторожно улыбнулся. Я силился заговорить, но не мог. Собственное молчание начало меня пугать. Я столкнул Линкольна с колен и выпрямился. Попытался снова. Ничего. Еще раз. Ничего. Я запаниковал. Я проснулся.
Этот сон много раз снился мне за все прошедшие годы, и дальше стал бы намного страшнее, как обычно, если бы меня не разбудила боль. Я пришел в себя, но чувствовал только боль. Глаза были целы. Я открыл их и не удивился, увидев вокруг себя незнакомые белые стены. Спустя какое-то время стало ясно, что я в больничной палате. Распухшее лицо пылало. Когда я осторожно приподнял руку и потрогал его, боль рявкнула мне: «Не лезь!» — и я оставил его в покое, не то она по-настоящему до меня доберется. Хорошо, хорошо, сказал я ей, я осторожно. Но мне надо знать, насколько серьезны повреждения. Мне надо знать, что там. В моем сознании боль превратилась в собаку, с рычанием забившуюся в угол большой белой комнаты, готовую напасть, как только я пошевелюсь. Я легонько дотронулся до лица и нащупал пейзаж после битвы — ссадины, синяки, отеки. Убедившись, что это все, больше ничего, я провел рукой по телу, сколько мог дотянуться, и возблагодарил небеса за то, что не нашел ни гипса, ни тугих повязок. Линкольн разбил мне лицо. Видимо, его это удовлетворило.
Я увидел кнопку звонка для вызова сестры и трясущейся рукой нажат. При этом слишком резко двинул головой, и собака-боль внезапно громко зарычала.
— Что ж, здравствуйте, мистер Фишер! Снова с нами, на земле, а? Как себя чувствуете?
— Рад, что еще жив. Вы можете мне сказать, что случилось? Только, пожалуйста, медленно, я на самом деле еще не совсем здесь.
— Конечно. Полиция нашла вашу машину, всю искореженную, и вас начали искать. Вас нашли под откосом у дороги, вы были без сознания. Мы думали, что у вас, наверное, не только ссадины, но и сильное сотрясение мозга или трещина в черепе, но вам сделали томографию и ничего не нашли. Сейчас вы, похоже, в очень неплохой форме. Что там, черт побери, произошло?
Я вздохнул, чтобы выиграть время, потом до меня дошло, что лгать не обязательно, потому что я могу без утайки рассказать, почти все как было. Я поведал, что какой-то незнакомец вынудил меня свернуть с дороги и под дулом пистолета заставил спуститься с ним под откос. Там он начат меня избивать, пока… Больше я не мог ничего сказать, и сиделка не настаивала.
— Сейчас всюду такое безумие, такой страх. Иногда мне страшно даже выйти из дома, чтобы купить молока. Муж мне сказал… — увлеченно продолжала она, но тут в палату вошел полицейский и спросил, не можем ли мы с ним поговорить наедине. Медсестра ушла. Полицейский сел на стул возле моей постели и достал блокнот.
Я рассказал ему то же самое, он задал несколько вопросов и, кажется, остался доволен ответами. Особенно его интересовало, как выглядел нападавший. Я описал человека лет тридцати с небольшим, неопределенной наружности, но с очень низким голосом. Я решил, что лучше добавить какую-то запоминающуюся черту, чтобы вымышленный преступник выглядел реальнее. Нет, я никогда раньше его не видел. Понятия не имею, почему он на меня набросился. Я назвал себя, на вопрос, почему оказался в Нью-Джерси, ответил — по делам. Полицейский оказался славным парнем, дружелюбным и сочувствующим. Он то и дело качал головой, словно не мог поверить. Я замолчал, и он попросил меня подписать протокол и сказал, что больше бесед не потребуется, если только у меня нет вопросов. Когда он уходил, я дотронулся до его руки и спросил, сколько я пробыл в госпитале. Взглянув на часы, он ответил: десять часов. Десять часов! Я едва удержался, чтобы не закричать. Десять часов! Что Линкольн натворил за это время? Мне представлялись картины одна другой хуже.
Снова оставшись в одиночестве, я подполз к краю постели и снял трубку телефона. Уговорил телефониста госпиталя — хоть это оказалось непросто — разрешить мне позвонить по междугороднему к себе домой, в Лос-Анджелес. Который там час? Не важно. Телефон звонил и звонил. Снимите трубку. Снимите, черт возьми, трубку!
— Алло!
— Алло, Лили? Лили, это Макс…
— Макс, боже праведный, где ты? Это Мэри.
— Кто? — Я не понимал. Почему Лили не подошла к телефону?
— Мэри. Это я, Мэри По. Макс, ради бога, где бы ты ни был, приезжай домой. Линкольн умер, Макс. Повесился. Лили пришла домой и нашла его. Макс, ты слушаешь? Ты меня слышишь? Линкольн умер.
Моя одежда висела в шкафу. На внутренней стороне дверцы имелось зеркало и маленькая лампочка наверху. Я включил ее и впервые за десять часов посмотрел на свое лицо. Внешне так же скверно, как и на ощупь, но на автобусных остановках в Лос-Анджелесе я видал людей, которые смотрелись и похуже. Пока я медленно одевался, собака-боль заходилась от лая. Я оставил на столике возле кровати триста долларов, а также записку, где говорилось, что если этого недостаточно, пускай пришлют мне счет в Калифорнию.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});