Брем Стокер - Скорбь Сатаны (Ад для Джеффри Темпеста)
Сибилла поблагодарила ее с холодной улыбкой.
– Вы дали мне эмблему души! – сказала она. – Без сомнения, вы вспомнили, что у меня нет души!
И ее смех заледенил бедную Дайану «до мозга костей», как призналась мне со слезами на глазах добросердечная маленькая американка. В этот период я видел очень мало Риманца. Я был очень занят с моими поверенными устройством моих денежных дел. Господа Бентам и Эллис позволили себе возразить против моего решения отдать половину состояния моей нареченной жене; но я не терпел вмешательства, и бумага была составлена, подписана и засвидетельствована. Граф Эльтон не мог достаточно нахвалиться моим «беспримерным великодушием» и «благородным характером» и везде превозносил меня, дойдя до того, что почти сделался ходячей рекламой добродетелей своего будущего зятя. По-видимому, для него начиналась новая жизнь: он открыто флиртовал с Дайаной Чесней, о своей парализованной супруге никогда не говорил и, должно быть, никогда не думал. Сама Сибилла постоянно находилась в руках портных и модисток, и мы каждый день виделись только несколько минут. В эти минуты она была всегда очаровательна, даже нежна, а между тем, несмотря на мой странный восторг и любовь к ней, я чувствовал, что она была моею настолько, насколько раба могла бы быть моею, – что, давая мне для поцелуя свои губы, она считала, что я имею право их целовать, потому что я купил их, – что ее прелестные ласки были заучены, и все ее поведение было результатом тщательной предусмотрительности, а не естественного побуждения. Я старался отделаться от этого впечатления, но оно продолжало настойчиво преследовать меня и омрачать сладость моего положения.
Тем временем толки о моей раздутой рекламами книге постепенно стихали. Моджесон представил мне внушительный счет расходов за публикации, который я беспрекословно оплатил. Время от времени намек на мои нелитературные триумфы" появлялся в той или другой газете, но иначе никто не говорил о моем «знаменитом» произведении, и мало кто читал его.
Я порадовался, что точно такая же судьба постигла один роман под названием «Марий эпикуреец», расхваленный кликой, но потерпевший неудачу у публики. Журналисты, с которыми я имел сношения, начали отлынивать от меня, как вещи, брошенные в бурю с корабля в море. Мне думается, они видели, что я не был намерен задавать для них обеды и ужины, и понимали, что мой брак с дочерью графа Эльтона поднимет меня в атмосферу, где Граб-стрит не могла свободно дышать или удобно протянуть ноги. Груда золота, на которой я сидел, как на троне, мало-помалу отделяла меня даже от задних дворов и низких коридоров в храме славы, и почти бессознательно для самого себя я, шаг за шагом, удалялся от них, защищая глаза, как от солнца, и смотря издали на блестящие башни, куда через высокий портик входила легкая женская фигура, повернув свою увенчанную лаврами головку, скорбно улыбающуюся мне с божественным состраданием, прежде чем пойти поклониться богам. Между тем, если бы спросили прессу, то каждый сказал бы, что я имел большой успех. Я, только я сознавал всю горечь и правду моего провала. Я не тронул сердца публики; мне не удалось пробудить моих читателей от апатии их скучной, банальной и будничной жизни и заставить их повернуться ко мне с распростертыми руками, с восклицаниями: "Больше, больше этих мыслей, которые утешают и вдохновляют нас! Благодаря им мы слышим над бурями жизни голос Бога, провозглашающий: «Все прекрасно!» – я этого не сделал. Я не мог этого сделать. И, хуже всего, во мне зародилось убеждение, что я мог бы это сделать, если б остался бедным! Во мне было убито самое сильное, самое здоровое, что только есть в человеке, – необходимость труда. Я знал, что я не нуждался в труде, что общество, в котором я теперь вращался, нашло бы странным, если б я вздумал трудиться, что я был обязан тратить деньги и «веселиться» по-идиотски, потому что в высшем обществе это называлось «весельем».
Мои знакомые не замедлили явиться с советами о всевозможных затеях для растраты излишка моего состояния. Отчего бы мне не построить для себя мраморный дворец на Ривьере? Или яхту, чтоб окончательно затмить «Британию» принца Уэльского? Отчего бы мне не основать театр? Или не издавать газету? Когда бывал опубликован какой-нибудь ужасный случай несчастия и собиралась подписка для облегчения объекта или объектов от страдания, я неизменно давал десять гиней и позволял себя благодарить за «щедрую помощь», а для меня десять гиней составляли почти то же, что десять пенсов для другого. Когда воздвигался памятник какому-нибудь великому человеку, который, как водится в свете, был жертвой непонимания до своей смерти, я опять вынимал мои десять гиней, хотя легко бы мог, к чести для самого себя, покрыть все издержки на сооружение памятника и не остаться беднейшим. Со всем своим богатством я ничего не сделал достойного заслуги. Я не помог терпеливым труженикам в тяжелых школах литературы и искусства. Я не рассыпал щедроты между бедняками, и когда однажды ко мне зашел священник, худой, с серьезным лицом и пламенными глазами, чтобы с нервной застенчивостью описать мне ужасные страдания больных и умирающих с голода в его районе и попросить, не захочу ли я облегчить некоторые из этих тяжких нужд, как ради личного удовлетворения, так и ради человеколюбия, – мне стыдно сказать, я отпустил его с совереном, и меня бросило в жар от его простых слов: «Благослови вас Господь, и я благодарю вас». Я видел, что сам он был беден; я мог бы осчастливить его бедный район и его самого несколькими взмахами пера на чеке для суммы, которой лишения я никогда бы не почувствовал, а между тем я ничего ему не дал, кроме одной золотой монеты, и позволил ему так уйти! Он приглашал меня посмотреть на его голодную паству: «Верьте мне, м-р Темпест, – сказал он, – мне было бы больно, если б вы подумали, как многие богачи, к несчастью, склонны думать, что я прошу денег для удовлетворения своих личных нужд. Если б вы посетили район и своей рукой раздали бы милостыню, это доставило бы мне бесконечно большее удовольствие и оказало бы значительно лучшее действие на душу народа».
Я снисходительно улыбнулся и уверял его не без некоторой иронии, что я убежден в честности и бескорыстии духовенства, а затем я послал моего слугу проводить его как можно учтивее.
И я помню, в этот самый день я пил за завтраком Шато-Икем в двадцать пять шиллингов бутылка.
Я вошел в эти пустячные на вид подробности потому, что из них составляется сумма и сущность неумолимых последствий, а также потому, что я хочу подчеркнуть факт, что в моих поступках я только подражал примеру моих сотоварищей. Большинство богатых людей следует этому самому течению, как и я, и мало таких, кто действительно делает добро для государства. Великие подвиги великодушия не освещают нашу летопись.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});