Лариса Романовская - Московские Сторожевые
На самом деле, если бы не требующий еды, ласки и всевозможных развлечений Клаксон, я бы вообще не выходила из дома. Так бы и шаталась бессмысленно от дивана к кухонному чайнику, протаптывая маршрут — не короче, чем тот, что был мной отхожен в Инкубаторе. С балкона и из коридора мирские ссоры прослушивались легко, чужое беспокойство само лезло в уши. Я от него почти отмахивалась — смысл вмешиваться, если завтра вместо этой чужой беды ко мне прилипнет новая? Это безнадежно все — примерно как посуду мыть. Ты ее сделаешь теплой, гладенькой, блестящей и приятной на ощупь, а она вскоре опять украсится следами от чего-то жирного, вредного, вкусного и давно съеденного. Так что работала я почти брезгливо, как приговоренная к кухонной мойке домохозяйка.
Клаксон сидел на пороге настежь распахнутого балкона, смотрел, как я машу пустыми руками, сею невидимое над черным дном двора. Уют сеялся плохо, сворачивался обыденностью и усталостью. Развеянные ветром поздние заоконные огни дрожали, снег таял на лету, не желая заносить светлым весь наш двор и Софийкину могилку, из которой уже проклюнулись сухие прутики забей-травы. Крылатик отфыркивался от снега и встряхивал слабыми крыльями. В теплой и темной комнате свистел телефон, отзванивала печальным звоном Анна Герман, настроенная на Семена. В другой раз взяла бы трубку, не раздумывая, не веря услышанному. А сейчас не шевелилась. Только мирская бытовая радость ссыпалась с пальцев, оборачивалась не тем, да и разлеталась по двору.
— Лиля, да ты куришь, что ли? — прокаркало с соседнего балкона.
Клаксон выразительно повел мордой, мявкнул и шкрябнул меня по ноге. Переодеваться перед работой мне не хотелось — так и выскочила без чулок, в одном халате и накинутой поверх него курточке. Кажется, она была модной и дорогой — не знаю точно, но Жека мне никогда дряни не дарила.
— Доброй ночи. — Я притормозила, убрала руки в карманы, проследила за тем, как крупинка семейного уюта вспыхнула в темноте, маскируясь под сигаретную искру. Потом повернулась к соседке, выдыхая холодный воздух и отбрыкивая от себя кота. Телефон в комнате, кажется, снова вопил, но на этот раз Жекиным сигналом. Клаксончик вопил еще хлеще, но, к счастью, не каркал.
Тамару я за эти дни, может, и видела, но об этом толком не помнила. Наверняка здоровалась, но в разговоры не лезла. Она, после того как ей в глаза дунули, меня, естественно, вспомнила — двоюродная внучка покойной Лики, маленькой была — к бабушке ездила, а сейчас вот выросла — да и не узнать. Где я все эти годы была и чем занималась — я, непутевая, толком не придумала, вот и отмалчивалась, чтобы не врать. Так что приходилось с Тамарой осторожничать. А сейчас вот она сама первая в разговор полезла:
— Тоже не спится, Лиль?
— Угу. — Я попыталась ухватить кошака за шкирятник.
Я после того, как Жеку с Фоней проводила, отрубилась наглухо — с половинки коньячной рюмки такого не бывает. Первый раз со времен Доркиной смерти именно спала, а не тело отключала. Даже сон видела. Точнее — воспоминание про уличный скандал между мамой и дочкой-дошкольницей. Еле на работу встала, — Клаксончик разбудил.
— Ну вот и мне не спится. Все дела переделала, мои все спят, а я чего-то ну никак не могу… Как сквозняк какой внутри.
Мать честная, это ж старость у Тамары скулит, усталость от бытовых хлопот. Одной улыбкой снять можно, а я все откладывала на завтра.
— Это проходит. — Я увернулась от Клаксона, вцепившегося когтями в подол халата. — Вы сейчас ляжете, уснете, вон само к утру отпустит.
— Да что ты мне говоришь… — Тамара махнула через перила незажженной сигаретой. — Я уже и элениум пила, и этот… бальзам успокоительный на алтайских травах, не проходит — и все тут, ну вот хоть режь меня.
Обидел кто-то. Внутрисемейная обида, тихая и незаметная, как плесень под кухонной мойкой. А не уберешь вовремя — все в доме ею пропахнет и тухнуть начнет. Тут кроме улыбки еще слова хорошие нужны, а я, опять же, запустила Тамару.
— Тамара, вы не переживайте, пожалуйста. Это у всех бывает, просто вы устали очень, — как можно мягче профыркала я сквозь усиливающуюся метель. Клаксон цеплялся когтями за халат и пер по нему вверх — под теплую куртку.
— Да чего там устала, Лиль… День как день, а от тоски хоть вешайся. — Соседка вытащила свежую сигарету взамен невыкуренной.
Это она меня считала. Позорище какое! Никогда со мной так не… Хотя нет, почему, очень даже было, когда Маня погибла. Но я тогда в теплушке ехала, эвакуировали нас всех, подальше от Москвы. Сама специально в эшелон с детскими садами напросилась, чтобы их в сохранности довезти. Нельзя было по-другому, тогда каждая ведьма на особом счету была. Там на весь поезд чужой бедой так разило, что свою учуять было нельзя. Да что ж я делаю-то теперь!
— Ты, Лиль, извини, что я тебе все это… зря, наверное.
— Да нет, ничего, наоборот.
— Ну… «наоборот», — как-то почти дохнула дымом Тамара. — Хорошая ты вроде, Лиль, а чужая какая-то… Я тебе в подружки не напрашиваюсь, но вот, знаешь, бабушка твоя покойная… знаешь, каким человеком была… С ней не то что поговоришь — поздороваешься — уже легче становится. И эта, которая у нее тут квартиру снимала, тоже такая же… Как улыбнется, так и все… Как солнышко всходило… Понимаешь?
— Да, — по-старушечьи прошамкала я, выдирая из котейкиных зубов пуговицу от халата. В прореху сквозило холодом, а от меня — стыдом и неловкостью. — Она вам тут на память кое-что оставила, квартирантка, вы извините, я тут закрутилась совсем, забыла сразу передать. Давайте сейчас.
— Прям через балкон? — удивилась Тамара. — Лиль, погоди, я сейчас на лестницу выйду.
Я вымелась в квартиру, отшвырнула куртку вместе с угнездившимся Клаксоном на неприбранную кровать и рванула в рабочую комнату к Доркиным сумкам.
Я с того дня так сюда и не заходила: в морг к покойникам, и то не так страшно было бы. А тут… ну все откладывала эту заботу, тяготилась ею. А ведь никто, кроме меня, это сделать не мог: надо было Доркины вещи раздать добрым людям, оставив себе то, что в хозяйстве может пригодиться, — литературу, подковки серебряные, кой-какие семена, фотографии со всех жизней. Драгоценности — в общую шкатулку, она у Старого хранится, тоже в рабочей комнате. На вид та шкатулочка — чистый чемодан, вроде тех, с которыми командировочные полвека назад ездили. Ну да это пустое, потом. Мне сейчас в личных вещах какую-то безделицу найти надо было, причем ровно за минуту.
Вещи Доркины висели как попало — частично смятые, частично вывернутые наизнанку. Их страшнее всего трогать — все равно как покойника за руку держать. Но мне и не надо было. Я в карман дорожной сумки сунулась — туда, где Дора всякую дамскую дребедень хранила: браслетки, клипсики, шейные платки, еще чего-то. Зажмурилась, сплюнула, про соседку подумала хорошее и вытянула малюсенький пакетик из дьюти-фри с нераспакованной коробкой неведомых южных духов. Наверняка виноградный запах, она такими всегда пользовалась, крылаткам он нра… Ой, Дора-Дорочка, да что ж ты…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});